ФЕЙС АП
В духоте безмолвного июльского полдня надвигалась
гроза. Блюма Моисеевна, сутулая плотная старуха с красивой головой,
переваливаясь на кривых ногах, спустилась с крыльца и стала собирать лежавшее на
траве бельё. Потом она зашла в дом разложила рубашки, полотенца, наволочки,
салфетки на стулья, спинку дивана, кровать и стала задёргивать занавески на
окнах.
— Зачем это, ба? И так темно!
— А! — пожала левым плечом Блюма Моисеевна. Она всегда так делала, когда была
возмущена тем, что не понимают самых простых житейских вещей. — А! — развела она
руками и продолжала начатое. Она ужасно боялась шаровых молний с тех пор, как
однажды в эвакуации видела красивый жёлтый шар, скользивший по крыше дома. Потом
он перескочил на столб и вдруг разорвался со страшным грохотом, расщепив
древесину до самой земли, расплавив провода и расколов изоляторы. Блюма тогда
страшно испугалась, но философски произнесла: "Всё! Теперь легче станет!" — что
она имела в виду никто не понял, потому что вся деревня потом три дня сидела без
света. Но громкоговоритель-колокольчик, висевший на стене правления, вдруг в
субботу той же недели предал потрясающие сводки об успехах Красной Армии на
фронте. Все бежали послушать ещё и ещё раз, потому что сводку радостно
повторяли. Всем действительно стало легче на душе, хотя паёк не прибавили и хлеб
не подешевел. Но Блюма Моисеевна и тогда не упустила возможности высказать свои
мысли вслух: "Вот вам и шабес! Гут шабес! Гликлех зол мир зайн!"
С тех пор не только домашние, но и все, кто хорошо знал её много лет, не
пропускали мимо сознания ни одного комментария этой странной немного женщины с
гордо посаженной на короткую шею и короткое туловище головой. Она была
немногословна, но обо всём имела своё мнение.
Это же она спокойно сказала, когда Фира уронила ребёнка с рук и так закричала,
что рухнул с гвоздя медный таз для варенья, и на грохот прибежали соседи с
огорода:
— Музыкантом будет! — она даже не посмотрела на свою невестку. Проверила у
ребёнка ручки, ножки, шлёпнула его по голой попке и добавила: "От ир вет зен!"
Пришлось подождать какие-нибудь двадцать лет — так что? Это такие мелочи. И
теперь этот внук стал её лучшим другом, потому что если он не в гастролях —
сидит дома. Сидит! Это только так говорится "сидит". Он встаёт, как только все
разбегаются на работу, и начинает пилить. Он пилит и пилит часами. Он уже
перепилил всех композиторов на свете. Но если за это платят такие хорошие деньги
— она согласна терпеть и готовить ему завтрак, и даже стелить ему постель,
потому что это он не любит больше всего на свете.
Сегодня у неё, конечно, особенный день. Лёнчик этого не помнит, так что он
помнит, кроме своей музыки... но ровно семь лет, как не стало Наума. Семь лет...
это… это целых семь лет... ему бы тут многое не понравилось... но... эйх мир а
пурец... а в лагере на нарах ему нравилось? Но ничего — вытерпел же... раз
надо... мог бы и здесь потерпеть... не лагерь же...
Короче, Лёнчик обещал отвезти её на кладбище. Он сделает перерыв и отвезёт. У
неё, слава Богу, некого навещать там, и поэтому внук никак не мог понять, зачем
ей туда надо и на какое кладбище...
— Их же тут много, ба! Полно!..
— Так что? — удивилась Блюма Моисеевна, — мне же на все не надо. А со старухой
не стыдно ехать на кладбище, это же не с девушкой...
— Ба, слушай, как это ты всё умеешь видеть не так?
— Не так? Почему не так? Это мне надо удивляться, сколько вокруг слепых... Не
так... Что я вижу не так?
— Э... — Лёнчик задумался и смотрел на свою бабушку, стараясь представить себе,
что это совсем незнакомый человек, чтобы вернее оценить и ответить ей, но у него
ничего не получалось. — Знаешь, когда ты меня больше всего удивила?
— А! Я его удивила!.. Когда? — всё же поинтересовалась она и села на краешек
стула, опершись расплющенными работой кистями рук на свои колени.
— Помнишь, когда по дороге сюда, мы в каком-то штетле под Веной еле успели
покидать свои чемоданы в окна и сами еле втиснулись в вагон, и навалилась такая
страшная тишина, что казалось все действительно раздавлены и никогда уже никто
не сможет поднять голову. И я тебя спросил тогда: "Ба, тебе плохо?" — и что ты
ответила?
— Я помню? Конечно, я помню! Я помню стих, который учила в третьем классе!..
— Ну, при чём здесь стих?!
— А при том, что я помню!.. — она на секунду опустила голову и, как показалось
внуку, повторила всё ровно в той же тональности, что пять лет назад: — А тебе
хорошо? А! Это же так понятно — они потом опять засунут нас в бараки, и все
сразу скажут спасибо, — теперь они замолчали оба и сидели, понурив головы,
перенесенные памятью в ту страшную ночь.
Случилось совсем другое. Их выгрузили на перрон, оцепленный солдатами, потом
построили по четыре в ряд и так повели сначала вдоль состава, а потом через весь
вокзал на площадь. По бокам шли те же солдаты в касках с автоматами наперевес и
рычащими и рвущимися с поводков овчарками. Люди еле передвигали ноги, падали в
обморок от страха и колющей мысли: "Зачем мы это сделали и стронулись с места?".
Гортанная немецкая речь подстёгивала их, и всем показалось, что сейчас их
втиснут за колючую проволоку и выстроят на пороге газовых камер. Они столько раз
уже читали об этом и столько раз видели в кино. Завыла сирена, машины с красным
крестом подкатили прямо к колонне и забирали тех, кто не выдержал этого натиска
и испуга. Тогда она поманила скрюченным пальцем перепуганного внука, подняла
голову и сказала совершенно не подходящим к моменту заговорщицким голосом:
— Смотри, они боятся!
— Кто? — он совершенно растерялся.
— Да ты посмотри, посмотри на них, разве ты не видишь!? Посмотри, какие у них
лица!
И что? Репортёры тогда не упустили момента, и назавтра по чистенькой, уютной
гостинице, в которую их поселили, ходили люди и показывали друг другу чёрные
смазанные снимки в газете, подпись под которыми рассказывала, что колонну
эмигрантов сопровождали солдаты с собаками, потому что власти очень боялись
арабских террористов.
— Ну, ба! Ты... ты... — он не нашёл подходящего слова и только погладил её по
гладким тугим волосам, а потом отвернулся и быстро вышел, чтобы она не заметила,
что глаза у него мокрые. — Так ты готова? — закричал он через мгновение из
другой комнаты.
— Я туда всегда готова, — проворчала старуха, — но Он, — она подняла глаза
кверху и вздохнула, — Он, наверное, забыл про меня, когда забирал Наума.
Они долго петляли по тенистым зелёным улицам городка, пока добирались до этого
огороженного невысоким забором склона, сплошь утыканного сероватыми приземистыми
камнями, впрочем, выстроенными ровными рядами с соблюдением дистанции.
Лёнчик остановил машину, обошёл её и помог выбраться бабушке.
— И что ты тут будешь делать?
— Я посмотрю.
— Что ты посмотришь?
— Посмотрю! — сердито мотнула головой Блюма Моисеевна. — И не ходи со мно, — она
рукой остановила его шаг вслед за ней. — А где здесь контора?
— Какая контора, ба?
— Какая контора? Контора! На каждом кладбище есть контора.
— Контора? И что ты там будешь делать? В этой конторе?
— Мне надо поговорить...
— Поговорить? — изумился Лёнчик. — Как же ты с ними будешь разговаривать? Ты же
не знаешь языка!
— А! Так что — я опять должна иностранный язык учить?
— Почему опять, Ба?
— Почему! Сначала я учила польский. Когда мы из местечка вырвались. А когда уже
нас присоединили к Белоруссии — так опять иностранный: русский... мне уже
хватит... Бог меня и так поймёт, я расскажу ему все мои цорес на идиш! Не ходи
за мной! Не ходи... — она наклонилась вперёд, чтобы легче было идти вверх по
склону, и её сутулая спина закачалась из стороны в сторону в такт шагам.
Накануне соседка по улице сказала ей, что узнала, сколько стоит здесь похоронить
человека, и она пришла в ужас. Раньше она как-то об этом не думала. Но теперь,
когда эта балаболка Малка сказала ей, что похоронить "безо всяких таких штучек"
стоит восемь тысяч долларов, она просто оторопела от ужаса и решила сама
проверить так ли это и нельзя ли как-нибудь устроить всё это дело подешевле,
потому что сама не претендовала ни на какие оркестры... Она почему-то вспомнила
сейчас, как папа говорил её старшему брату в трудную минуту: "А нефеш, а нефеш,
генг нит ди коп! Зажигай по субботам свечу, и Бог увидит тебя!" Она это помнила
всю жизнь. И эти слова помогали ей, когда, казалось, ничто уже не спасёт и не
поможет. Когда болели дети, когда умирала мама без лекарств, а денег не было,
когда они замерзали в эвакуации на башкирском морозе и когда река хотела
проглотить их пароходик, клонившийся то на один то на другой бок от бегавших в
панике по палубе людей от налетавших с крестами на крыльях самолётов, сыпавших
на их головы бомбы, и когда сидел Наум, и даже пару носков нельзя было ему
передать, а их, как семью врага народа, просто выкинули на улицу... зачем ей так
много денег тратить? У неё за всю жизнь столько не было! Зачем? Пусть лучше
отдадут на синагогу и прочтут хороший Кадиш... и камень ей можно попроще... не
такие глыбы, как у них там, на Игуменке... зачем лежать под огромным камнем —
это же такая тяжесть, что тяжело дышать! Она оглянулась на камни вокруг и
удовлетворённо пошла дальше — все одинаковые, небольшие и безо всяких "штучек".
Так неспеша она добрела до сложенного из камней домика, вросшего в землю. Дверь
была закрыта. На щитах под деревом были выписаны разные правила и объявления.
Она шарила по ним глазами пока не наткнулась на некое расписание: слева что-то
было обозначено в строчках, а справа напротив стояли цифры долларов. "Ага! Это
прейскурант!" Блюма Моисеевна вцепилась в него глазами, но скоро разочарованно
перевела взгляд на другие таблички — эта ей явно была не нужна: слишком
незначительные двухзначные цифры значились в этом столбике. "Эх, — вздохнула
Блюма Моисеевна, — может быть, они и правы... ну, не в школу же идти учить
язык... и где эта школа..." Когда поляки кричали "жид!" было всё понятно, хотя
не так обидно — ну, у них нет другого слова. Да, что учить язык! Потом русские
кричали "жид!" — тоже было всё понятно, потому что у них есть другое слово.
Может быть, они торопились, а это слово короче. Но вскоре они сравнялись. Эти
слова. Сколько плакал Лёньчик, что его дразнят "евреем"! Как можно дразнить
"евреем".
— Они тебе завидуют, Лёньчик! — успокаивала его Блюма!
— А чего же дразнят?
— Так я ж тебе говорю — от зависти! Они же не могут стать евреями!
— А им хочется? — удивлялся любопытный внук.
— Хочется? — сомневалась Блюма Моисеевна. — Думаю, что нет… Но… Ещё захочется! —
уверенно завершала она...
А! Потом так и вышло, когда все стали уезжать! За то, чтобы стать евреем,
платили большие деньги... Она насторожилась, сзади ей послышался скрип гальки
под ногами, и чуть глянула назад через плечо: "А! Не выдержал-таки. Мальчик.
Золотой мальчик... сколько он из-за меня не "допилил" сегодня! Ему же надо
заниматься! Он говорит, что если один день не занимается — мучается сам, а если
не занимается два дня, так мучаются слушатели! Это же надо, как он слышит — весь
в меня!" Она медленно повернулась к нему и смотрела, как он при каждом шаге,
поднимаясь к ней по склону, словно пробивает головой упругую преграду.
— Как же они хоронят, Лёнчик? — спросила она, когда он подошёл.
— Как?
— Ну, нет же ни сторожа, ни мастерской, где камни точат... ну, не с кем же
поговорить!
— Ба! Ой, ба, ну перестань! Я тебя прошу! Ты за этим сюда ехала! Я же тебя
спрашивал, зачем ты едешь? Я бы тебе дома сказал — они не тратят денег зря!
Наверное, есть контора такая, которая этим всем занимается! Тебе-то зачем? —
возмутился Лёньчик.
— Зачем? — возмутилась в ответ Блюма Моисеевна. — Мальчик! Ты так привык ко мне?
— Ба! Я сейчас разозлюсь! — и он шагнул по склону обратно. Блюма помедлила
мгновение и поплелась следом, упираясь пятками в склон. "Какой он нервный всё
же, — думала она, — эти звуки на скрипке всю душу вынимают. Лучше бы он играл на
рояле... но как его возить с собой. Он такой большой". Внизу она остановилась
перед автоматом с разными напитками и бессмысленно смотрела на надписи:"Везде
таблички, везде... и эти зелёные деньги с разными портретами... ничего, довольно
солидные люди... серьёзные... хорошо выглядят".
— Ты хочешь пить? — услышала она над собой голос внука.
— Нет, — она протянула руку и указала на надпись над рисунком доллара. — Что тут
написано?
— Здесь? — Лёнчик тоже ткнул пальцем. — Фейс ап.
— И что это значит?
— Лицом вверх.
— Вверх? — переспросила Блюма Моисеевна и скорбно подняла глаза к небу.
— Ба! Ба, ха-ха-ха, — не к месту неудержимо засмеялся Лёнчик. — Это его лицо
кверху, понимаешь...
— Понимаю, — перебила его Блюма. — Понимаю. Твой прадед, мой отец, всегда
говорил мне... ещё я маленькая была, слышала, он говорил брату, а потом мне:
"Генг нит ди коп!" Понимаю. Я понимаю...
26 января 2001 года
|