Часть четвертая
1939-1942
Глава 27
СЕНТЯБРЬ 1939Я весьма сведущ в чтении страниц войны.
«Воззвание к евреям»
Раздвоение чувств, депрессия, которая мучила Корчака в конце тридцатых — «в эти
подлые, позорные, разрушительные предвоенные годы», — все это исчезло, как
только немцы вступили в Польшу. Он воспрянул духом, теперь для него было дело.
Он достал свой потертый мундир военного врача польской армии, который носил во
время войны с Советской Россией в 1920 году, и хотел записаться добровольцем.
Получив отказ из-за возраста, он съехал с квартиры сестры и вернулся в свою
мансарду в приюте на Крохмальной улице, как капитан, вновь принявший
командование кораблем.
Когда его друг Ян Пиотровский, работавший на польском радио, предложил Корчаку
место в только что образованном информационном агентстве «Варшава II», он без
колебаний согласился. И вскоре в эфире зазвучал ободряющий голос Старого
Доктора, призывавший людей не падать духом. «Еще вчера я был стариком, — говорил
он своим слушателям, — а теперь я помолодел на десять лет, если не на двадцать».
Он был рад вернуться в эфир как польский патриот, в тот самый эфир, из которого
был изгнан как еврей. Тогда он усомнился в том, что «стоило жить дальше», теперь
же «буря очистила атмосферу, и дышать
стало легче».
В первые дни войны, когда немцы бомбили окрестности Варшавы, казалось, что все
может пойти по обычному сценарию, если горожане примут необходимые меры предосторожности, соорудив убежища и воздвигнув баррикады. В субботу 2 сентября
Корчак разрешил воспитанникам посетить свои семьи. Он даже нашел время, чтобы
ответить мальчику, который на страницах «Нашего обозрения» жаловался, что
взрослые во время критических ситуаций относятся к подросткам как к досадной
помехе. «Не стоит предаваться мрачным мыслям, — писал Корчак, — лучше черпать
силу и энергию в тех преимуществах, которые дает молодость».
В эфире Старый Доктор призывал молодежь активно действовать на пользу стране.
«Не надо сидеть дома, дрожа от страха и проливая слезы. Выходите на улицы и
помогайте копать траншеи. Идите к могиле Неизвестного солдата, павшего за
Польшу, и возложите цветы к надгробью». Он говорил своим сиротам, что нет ничего
плохого в том, что они продолжают играть в такое время, но убеждал детей не
шуметь. «Каждую минуту гибнут солдаты, защищающие Варшаву. Их родителям, живущим
по соседству с нами, тяжко слышать, как вы смеетесь и поете, когда они только
что потеряли своих детей. Уважайте их горе».
Уповая на пакт о взаимопомощи с Францией и Англией, поляки ждали вмешательства
союзников. Когда 3 сентября Великобритания объявила войну Германии, Корчак
присоединился к ликующей толпе, собравшейся у британского посольства. Он не
знал, что доставляет ему большую радость — надежда на помощь английских войск в
изгнании немцев или вид поляков и евреев, стоявших «вместе плечом к плечу», как
во время восстания против царской России или в годы Первой мировой войны. Со
слезами на глазах он слушал, как после польского гимна зазвучала «Атиква», песня
сионистов.
А через два дня правительство покинуло столицу, отдав распоряжение всем молодым
мужчинам идти на Восток для мобилизации. Несколько оставшихся в городе членов
Общества помощи сиротам убеждали Корчака вернуть детей родственникам, поскольку
обеспечить их необходимым было очень трудно, но доктор не захотел закрывать
приют. Он полагал, что с ним и Стефой дети будут в большей безопасности. Уж
как-нибудь он найдет возможность их прокормить.
Корчак даже взял на себя задачу доставить продукты в Беляны Марине Фальска и ее
воспитанникам, которые были временно переселены в другое помещение, поскольку
Наш дом оказался на линии фронта. Увидев пришедшего Корчака в мундире, дети
дружно закричали: «Пан доктор приехал!» и бросились его обнимать, осыпать
поцелуями -и требовать конфет. Антоний Чойдинский, бывший стажер, вспоминает,
как дети липли к Корчаку со всех сторон и каким счастливым он выглядел. «Он
называл их по именам, спрашивал: «Ну как ты? Все в порядке? Как идут дела?»
Вынимая из мешка селедку, Корчак просил извинить его, что ее придется есть без
хлеба: зато он принес маринованные огурцы. Через несколько дней он вновь
появился с полным рюкзаком чечевицы, популярного еврейского блюда, которого эти
дети никогда не пробовали. «Мы думали, это библейская еда, — вспоминает
Чойдинский. — Пан доктор рассказал, что убедил владельца лавки подарить чечевицу
голодным польским детям — ведь немцы все равно ее конфискуют».
На восьмой день войны немцы стояли у ворот Варшавы. Город напоминал осажденную
крепость: зажигательные бомбы превратили многие улицы в развалины, повсюду
бушевали пожары, дома стояли пустыми, разграбленными, на мостовых валялись
разлагающиеся трупы лошадей. Не было хлеба, газа, электричества, воды — ни для
варшавян, ни для тысяч беженцев и деморализованных солдат, устремившихся в
столицу из других районов, где польская конница и пехота были разгромлены
немецкими танками и авиацией.
Корчак носился по горящему городу, спасая перепуганных детей, помогая раненым и
утешая умирающих. По нескольку раз в день он приходил на студию, чтобы сообщить
новости и сказать слова ободрения своим слушателям, пребывавшим в тревоге и
страхе. Один из сотрудников радиостанции вспоминает, как этот «слегка сутулый
человек умудрялся своим юмором вливать жизнь и надежду в сотрясаемые бомбежками
кварталы».
Хотя в последующие три недели в приют попало семь снарядов, паники не было. При
звуке сирен воздушной тревоги дети (а их количество возросло до полугора сотен) сбегали по лестницам в
убежище, расположенное в цоколе здания, где окна были закрыты мешками с песком.
Даже искалеченный мальчик, отец которого пропал без вести, а мать и сестра
погибли на его глазах от взрыва снаряда, успевал спуститься вовремя, несмотря на
больную ногу и не залеченный единственный глаз. «Мы еще вернем улыбку на его
израненное лицо», — говорил по радио Старый Доктор.
Ребята постарше во время налетов несли дежурство на крыше, тушили зажигательные
бомбы. В их распоряжении были считанные секунды, чтобы засыпать песком или
залить водой упавшую на крышу бомбу, прежде чем та воспламенится. Один момент
был ужасен: снаряд разорвался рядом со столовой, вылетели все стекла. Не успел
Корчак выбежать наружу, чтобы осмотреть поврежденную стену, как все здание
содрогнулось от следующего взрыва. Дети с молодыми воспитателями спрятались под
столами, не смея бежать вниз в укрытие. Они были уверены, что их любимый пан
доктор погиб. Но через несколько секунд он вернулся в дом, без шляпы, и пояснил,
что ее сорвало взрывной волной. «Пришлось поторопиться с возвращением, — сказал
он с застенчивой улыбкой. — Моя лысина — отличная мишень для немецких
самолетов».
Но не обошлось без трагедий. Иосиф Штокман, отец Ромчи, скончался от отека
легких, после того как тушил пожар на крыше. Его хоронили всем приютом. Над его
могилой дети клялись на польском и иврите, что будут почитать «Истину, Труд и
Мир».
Корчак в присутствии детей и воспитателей пытался улыбаться, но Ида Межан
вспоминает, как однажды вечером он потерял контроль над собой. Ида укрывалась в
приюте после ранения в голову при налете немецкой авиации на пригород Варшавы.
Во время очередной воздушной тревоги она встала с постели, чтобы вместе с
другими детьми спуститься в убежище, и на лестнице столкнулась с Корчаком.
— Тебе нельзя вставать! — строго отчитал ее доктор.
— Я не хочу оставаться одна, — ответила Ида. — Мне так грустно одной.
— Боже мой, кому сейчас весело, — тихо сказал Корчак. — Весь мир — это глубокое море печали.
В эти дни многие бывшие стажеры и воспитанники приходили к Корчаку за советом,
стоит ли бежать в русскую зону. «Никто не знает, как будут развиваться события»,
— обычно отвечал он, придерживаясь своего постоянного правила никогда не давать
определенных советов, но и не разубеждал тех, кто решил уйти к русским.
23 сентября после ночи особенно сильных бомбардировок, когда вся Варшава
содрогалась, как будто земля разверзлась, чтобы поглотить город прежде, чем это
сделают немцы, по радио прозвучали ставшие теперь знаменитыми слова мэра Стефана
Старзинского: «Варшаву может поглотить огонь, но мы горды тем, что умрем,
сражаясь!» Зазвучавший после этих слов рахманиновский Второй концерт для
фортепиано прервался: бомба попала в электростанцию, и радио умолкло. Это
произошло в четыре часа пополудни. С этого момента в эфире господствовали
гортанные звуки немецкой речи.
Еще через пять дней Польша пала. Три недели продолжалась отважная борьба
польского народа против неизмеримо более сильного противника, теперь все было
кончено. На следующий день после падения Варшавы Ирэна, невестка Стефы,
встретила Корчака, который с маленьким мальчиком на руках пробирался через
руины, некогда бывшие шикарной Маршалковской улицей.
— Что вы здесь делаете? — спросила Ирена.
— Ищу обувной магазин, — ответил Корчак.
— Так ведь все магазины разрушены или закрыты, —
сказала она, оглядывая развалины.
— Тогда придется найти сапожника, — заметил Кор
чак. — Малыш не может ходить по битому стеклу босиком.
— Чей это ребенок? — спросила Ирена.
— Понятия не имею. Он стоял на улице и плакал. При
дется нести его на руках, пока не найду какую-нибудь обувь.
И он с ребенком на руках пошел дальше, к Старому го-роду, где постучался к Ханне
Ольчак, дочери его издателя Мортковича. Он нередко забегал к ней без
предупреждения, чтобы выпить чашку горячего сладкого чая и предаться воспоминаниям о ее отце, пока дочурка Ханны играла у их ног со своим
коричневым спаниелем. «Какая прелесть», — говаривал Корчак, с сожалением покидая
мягкое кресло, чтобы вновь отправиться по делам. Вот и в этот день Ханну не
удивил приход доктора с босоногим ребенком на руках. Она напоила их обоих чаем и
оставила у себя мальчика, а Корчак отправился дальше на поиски подходящей для
малыша обуви.
Войдя в город, нацисты навели порядок. Они организовали пункты раздачи супа и
хлеба. На какое-то время жители почувствовали облегчение — прекратились
бомбардировки и обстрелы. Дела обстояли скверно, но люди надеялись, что худшее
позади, что немецкая оккупация, как и в прошлый раз, закончится поражением
Германии.
Бродя по истерзанной врагом Варшаве, Корчак слышал озорной детский смех,
доносившийся до его ушей из еще дымящихся развалин, и поражался способности
молодых мгновенно восстанавливать силы, их жизнестойкости. «Несмотря на кровавую
бойню, вопреки разрушительной мощи человека, сила жизни превозмогает все, —
писал он. — После этой войны никто не посмеет ударить ребенка за разбитое окно.
Взрослые будут проходить мимо детей, опустив головы от стыда».
Краткий период спокойствия закончился новым потрясением: немцы развязали террор
против поляков и евреев, начались варварские расправы на улицах, аресты, казни.
Евреев сгоняли в трудовые команды, поляков увозили на принудительные работы в
Германию. Немцы реквизировали ев-рейские предприятия и магазины, закрывали
еврейские школы. Когда 17 сентября в Польшу неожиданно вошли русские войска,
страна снова оказалась разделена: в соответствии с секретным соглашением в
рамках пакта о ненападении Молотова — Риббентропа восточная часть Польши
досталась Советскому Союзу, западная — Германии.
Большинство филантропов Общества помощи сиротам либо бежали из Польши, либо у
них отобрали все имущество, а банковские счета заморозили. Несмотря на все более
мрачную атмосферу в городе и опасения за свою безопасность, Корчак продолжал
ходить по Варшаве в поисках продуктов для приюта в польском военном мундире, хотя и без знаков различия. Его
уже узнавали в офисах юденрата, еврейского совета, учрежденного немцами для
взаимодействия с еврейской общиной. Кроме того, он регулярно посещал CENTOS,
еврейскую организацию социального обеспечения детей, где некогда работала Стефа.
Когда все старались оставаться как можно менее заметными, фигура Корчака в
польском мундире вызывала тревогу. Авраам Берман, директор CENTOS, вспоминает:
«Мы были страшно напуганы и спросили его, зачем он носит мундир. «Для меня, —
ответил Корчак, — не существует немецкой оккупации. Я горжусь званием польского
офицера и буду носить то, что хочу». Мы пытались объяснить, что дело не в наших
личных чувствах, а в том, что его появление в мундире может нанести вред
организации, которая выполняет важные общественные задачи, но наши доводы не
смогли его убедить».
Когда Неверли выказал удивление, увидев его в мундире, Корчак сказал, что любит
форму ничуть не более, чем раньше, но носит ее в знак протеста. С тем же
упорством Корчак не носил белой повязки с голубой звездой Давида, которая была 1
декабря 1939 года объявлена обязательной для всех евреев старше одиннадцати лет.
Он не только полагал унизительным для еврейского символа служить знаком позора,
но и не мог позволить нацистам лишить его принадлежности к польскому народу,
поставив на нем печать исключительной принадлежности к еврейству. «Как учитель я
ставлю вечные законы выше преходящих людских», — писал он когда-то, и не изменил
этого убеждения.
Корчак любил потчевать друзей историями о том, как он вел себя, когда немецкие
офицеры с подозрением разглядывали его на улицах. «Я начинал петь во весь голос,
раскачиваться, как будто лишился рассудка, и тогда они брезгливо проходили
мимо». Если же Корчак замечал на себе пристальный взгляд немца в кафе, куда он
заходил выпить чашку кофе, то начинал «бормотать что-то бессвязное» себе под
нос, пока тот не отворачивался. И в то же самое время сам Корчак тоже
внимательно рассматривал немцев, патрулирующих улицы, изучал их взглядом
клинициста, пытаясь поставить диагноз их ненормальному поведению. Он не верил в классификацию людей по стереотипам (когда Корчак год жил в
Берлине, то не мог сдержать удивления, что один из его сокурсников, немецкий
студент, постоянно опаздывал на занятия, в то время как студенты-славяне были
пунктуальны), но расхаживающие по городу немцы и впрямь казались ему деловыми,
бесстрастными чиновниками, озабоченными соблюдением порядка во всех мелочах. И
все же это были не те немцы, которых он некогда знал. В их поведении
чувствовалась жестокость, по сравнению с которой предыдущая оккупация Варшавы
казалась почти милосердной.
Холодная январская ночь 1940 года. Корчак провел ее в заботах о «спайках,
переломах, шрамах», но он «жив и все еще бодр и энергичен». Именно такой ночью
он начал писать свои мемуары — дело, которое откладывал уже не первый год.
«Воспоминания обычно складываются в печальную повесть», — писал он, понимая,
что, вслед за известными художниками, учеными, государственными деятелями, уже
оставившими свои мемуары, ему предстоит убедиться в крушении многих жизненных
планов и устремлений, в том, что главными итогами жизни будут седые волосы,
морщины, слабое зрение, скверное кровообращение — короче говоря, старость. И все
же, как писатель, он надеялся изложить историю своей жизни несколько иначе —
ведь он и прожил ее иначе. Он думал писать воспоминания подобно тому, «как роют
колодец» — не начинать с самой глубокой точки, а сверху снимать слой за слоем,
пока не обнажатся «скрытые под поверхностью течения».
Как писал Корчак, там, за стенами, Варшаву топтали нацисты. Они могли ограничить
свободу его передвижений, но не в их власти было ограничить свободу духа и
поколебать веру в превосходство высшего порядка над порядком, ими установленным:
«Ведь в минуты раздумий я не заперт в палате этой печальнейшей в мире больницы —
я окружен бабочками, кузнечиками, светлячками, я внимаю солирующему высоко в
небе жаворонку, я слушаю хор сверчков. О Господи, Ты милосерден!»
Корчак старался сохранить в неприкосновенности эту территорию в глубинах его
души, даже когда целиком был занят поиском пищи для своих детей. И все же следующая запись в его дневнике
появилась лишь через два месяца. Вся энергия уходила на борьбу за жизнь
воспитанников, снабжение их самым необходимым. Он писал только воззвания о
помощи, и необходимость заставила его довести этот жанр до совершенства. Еще за
восемь месяцев до начала войны Корчак намеренно выступил в «Нашем обозрении» с
провоцирующим еврейскую общину заявлением:
Плохо быть старым, но еще хуже быть старым евреем.
Да и есть ли что-нибудь хуже старого еврея?
Ой-ой-ой — а если у этого старого еврея еще и нет ни гроша?
А если он не только нищ, но и не слишком изворотлив?
Не это ли полный кошмар?
Отнюдь. Что вы скажете о старом не слишком изворотливом еврее, с кучей детей на
шее, слабым сердцем и больными ногами, да еще понимающем, что силы его на
исходе?
Как и предполагал Корчак, не все находили его новый стиль забавным, но тем не
менее эти воззвания приносили пожертвования. После оккупации Варшавы немцами он
снова использовал свое мастерство писателя (которому позавидовал бы любой
профессионал, занимающийся поиском спонсоров), чтобы растрогать самые черствые
сердца. Обращаясь к евреям, проситель заявляет: «Нельзя убежать от истории.
Чрезвычайные обстоятельства требуют чрезвычайных усилий ума и сердца, напряжения
воли, энергичных действий». Объясняя спасение детей божественным промыслом, он
просит «ссуду в 2000 злотых, которые вернутся скорее, чем можно себе
представить». (Эта фраза напоминает знакомый почерк короля Матиуша, который
требует заем от трех побежденных королей, говоря им: «Hе жадничайте!») На карту
поставлена не только судьба приюта, «но и вся традиция помощи детям», и любой,
кто не услышит этот призыв, неминуемо расплатится страданиями «нравственного
падения» и будет повинен в уничтожении традиции, существующей уже две тысячи
лет. Он взы-вал к «еврейской чести», и кто бы захотел взять на себя бремя ее
дискредитации?
Такая стратегия, по всей видимости, приносила плоды. Несколько месяцев спустя он
добавил постскриптум: «Счастлив отметить, что за немногими исключениями человек
есть существо разумное и совестливое. В приюте теперь 150 человек».
В следующем воззвании Корчак писал, что людям лучше отдать что-нибудь ему для
приюта, чем ждать, пока немцы все отберут силой. Приходя, он просил не только
помощи деньгами, но и адреса обеспеченных знакомых. Воззвания он подписывал:
«Д-р Генрик Гольдшмидт (Януш Корчак), Старый Доктор из радиопрограммы».
Эти визиты Корчак по-прежнему совершал в своем мундире, без повязки со звездой
Давида, все так же «играя клоуна», поскольку знал, что людям «не нравятся
мрачные лица». Иногда он останавливался у входа в кафе, где собирались его
друзья, и выкрикивал, как нищий: «Не найдется ли у кого-нибудь немного картошки,
чтобы мои детки протянули до весны?» В очереди за кашей он поддразнивал женщину
за прилавком, говоря, что она напоминает ему его старшую внучку, в надежде
получить чуть больше положенного. А однажды, чтобы сойти с трамвая раньше
обозначенной остановки, Корчак прошептал на ухо вожатому: «Будь я юной девушкой,
я бы вас обнял за то, что вы замедлите вагон на следующем углу». Обалдевший
вожатый со словами «Нет, нет, не надо меня обнимать» затормозил, чтобы
избавиться от странного пассажира. А по вечерам, чтобы поднять настроение перед
тем, как показаться на глаза Стефе и детям, он шагал по улицам, распевая
непристойные песенки времен его военной службы.
Адам Черняков, председатель юденрата, сделал в своем дневнике записи о некоторых
клоунских эскападах своего Друга Корчака. Хотя Черняков по профессии был
инженером-строителем, он всегда испытывал жгучий интерес к социальному
обеспечению детей. Визиты Корчака были для него радостным освобождением от
тяжких и мрачных обязанностей.
Далеко не все друзья Корчака чувствовали себя в своей тарелке, наблюдая его
шутовство. Леон Ригьер вспоминает, как встревожился, услышав незадолго до
комендантского часа звонок в дверь своей полуразрушенной бомбой
квартиры. Увидев на пороге Корчака, он с облегчением вздохнул.
«Как я рад тебя видеть, — воскликнул Корчак, бросаясь в кресло и нарочито
легкомысленным тоном рассказывая о трудностях, с которыми он столкнулся в тот
день, собирая средства для приюта. — Есть, конечно, щедрые люди — но не все.
Если возникают трудности, я распахиваю пальто и демонстрирую свой польский
мундир. Они начинают так нервничать, что готовы кое-чем пожертвовать, только бы
поскорее от меня избавиться».
Ригьер слушал с болью в душе — ведь он знал, как молчалив и сдержан обычно
Корчак с незнакомыми людьми и как противны его характеру такого рода просьбы о
помощи. Их взгляды встретились, и Ригьер был уверен, что Корчак прочел его
мысли.
«Да, это нелегко, — признался доктор. — Но в таком деле нельзя быть слишком
привередливым. Как же я устал!» И он бросился к выходу, чтобы успеть в приют до
девяти — комендантского часа.
Первая зима в оккупированном городе выдалась холодной, температура падала до
минус тринадцати градусов. У Корчака имелся уголь, но эффективно обогревать
помещение, не вставив оконные стекла взамен разбитых при бомбежках, было
невозможно. К счастью, Игорь Неверли оказался хорошим стекольщиком и с помощью
старших ребят справился с этим делом. В доме снова стало тепло. На помощь пришли
и другие бывшие стажеры и воспитанники, они жертвовали своим временем, приносили
матрацы, свитеры, теплое белье, помогали с ремонтом, лечением зубов.
Перед Стефой стояла острая проблема одежды для детей: цены на материю и услуги
портных были недоступными. Проявив свою обычную изобретательность, она с помощью
благотворительного агентства, в котором работала Стелла Элиасберг, организовала
в приюте курсы кройки и шитья. Двадцать учеников, бывших воспитанников с
Крохмальной улицы и других мест, приходили шесть раз в неделю на занятия с
девяти утра до двух часов пополудни. Агентство обеспечило преподавателя,
выделило две швейные машинки, электрический утюг и тридцать стульев. Стефа с
гордостью сообщила, что за месяц они сумели сшить семьдесят восемь платьев, двадцать пар брюк, тридцать пар штанишек для мальчиков и
тринадцать рубашек.
В апреле 1940 года истекал срок, когда обладатель иностранного паспорта или
въездной визы в какую-нибудь страну мог покинуть Польшу. Получив уведомление от
Международного Красного Креста, что кибуц Эйн-Харод выправил необходимые
документы для ее возвращения в Палестину, Стефа ответила телеграммой через
женевский офис Красного Креста: «Дорогие мои, мы здоровы. Я понемногу работаю,
Корчак работает напряженно. Не могу уехать без детей. Благословляю вас всех.
Стефа».
Весной Корчак, как и многие другие, еще цеплялся за надежду, что союзники смогут
быстро расправиться с Германией. Для него было ударом, когда в апреле нацисты
вторглись в Норвегию и Данию, через месяц — в Голландию и Бельгию, а в июне — во
Францию, заставив англичан эвакуировать войска в Великобританию из района
Дюнкерка.
Когда американская делегация, уполномоченная решать с немецкими оккупационными
властями вопросы о передаче нуждающимся гуманитарной помощи, попросила
разрешения посетить приют в сопровождении нацистского эскорта, Корчак сначала
отказался их принять. Под давлением Стефы и работников еврейских органов
социального обеспечения он объяснил свою позицию: под рабочим халатом на нем
всегда надет мундир польского офицера, и он не намерен его снимать. Только после
того, как Стефа предложила ему обмотать шею шарфом, чтобы скрыть военную форму,
Корчак согласился на встречу с делегацией. При беседе он был ироничен и
обаятелен, как всегда, общался исключительно с американцами и демонстративно
игнорировал немцев. Дети, которых не предупредили о визите, играли в войну,
нахлобучив бумажные шлемы и размахивая палками. «Не похоже, что война их сильно
огорчает», — заметил кто-то из американцев. По их словам, приют произвел на них
благоприятное впечатление, но Корчак отметил разочарование посетителей тем, что
«дела обстояли не так уж плохо». Легче всего привыкаешь к несчастьям Других,
решил он, убежденный, что делегаты ожидали увидеть «трупы и скелеты».
Напряженный труд, позволивший поддерживать детей в хорошем состоянии, которое
так поразило американцев, начинал сказываться на Корчаке. Шея покрылась
болезненными фурункулами. Встретив доктора на улице с мешком картошки на плече,
Ида Межан обняла его. К ее удивлению, Корчак вздрогнул от боли. «Дорогая,
поправь мне подтяжку, — попросил он и облегченно вздохнул, когда она осторожно
просунула руку под пальто и передвинула подтяжку. — Ну вот, теперь гораздо
лучше». И хотя он двинулся дальше бодрым шагом, Ида заметила, что Корчак
горбится, как старик.
Когда фурункулы воспалились, поднялась температура, и Стефа стала уговаривать
Корчака показаться врачу. Он отмахнулся в своей обычной манере. Опасаясь
заражения крови, она все-таки вызвала врача, и тот тут же направил его в
больницу — вскрыть нарывы. Корчак отказался: «Если без операции не обойтись, то
пусть это будет здесь». Приехавший известный хирург предупредил Стефу об
опасности сильного кровотечения, связанной с тем, что ему придется сделать очень
глубокие разрезы. В случае такого развития событий Корчака придется срочно
перевозить в больницу. Так и случилось. Через двадцать минут после начала
операции Стефа усадила его в машину, которая по распоряжению хирурга ждала у
дома — на всякий случай.
За последние одиннадцать лет у Корчака стало традицией первого июня, в день
смерти Исаака Элиасберга, сопровождать Стеллу Элиасберг и ее дочерей на
еврейское кладбище, где он читал кадиш по своему покойному другу. В этот раз
из-за плохого состояния Корчаку пришлось перенести этот обряд на десятое июня.
Он появился на кладбище с забинтованной шеей и подвязанной рукой в сопровождении
группы старших воспитанников, которые шли парами и несли большое зеленое знамя
короля Матиуша. На одной стороне знамени была вышита голубая звезда Давида на
белом поле. Корчак повел детей по главной аллее, мимо могилы его отца, к
небольшой ограде, за которой под скромной плитой был похоронен Элиасберг.
Смертность в Варшаве была высока. Кладбище заполнили скорбящие, и многие из них,
как и могильщики, подходили послушать, как поют дети. Корчак пригласил с собой
воспитанников, которые жаждали положить ладонь на Библию и дать клятву жить так,
как жил доктор Элиасберг, — питая любовь ко всем людям, служа справедливости,
борясь за истину, неустанно трудясь. Дети произнесли клятву. Ветви цветущей
акации, оживленные птичьим пеньем, маскировали трагедию, которая разворачивалась
за стенами кладбища. Когда Корчак читал кадиш, несколько птиц слетело на его
плечо. Хелене Элиасберг показалось, что он похож на святого Франциска.
Вопреки всем препятствиям Корчаку удалось и этим летом отправить детей в
«Маленькую Розу». С самого начала оккупации судьба лагеря занимала его мысли, и
вскоре после первого снега он отправился туда, чтобы все осмотреть. Поскольку
евреям было запрещено пользоваться железной дорогой, Корчаку пришлось пешком по
морозу отмахать двадцать миль. С ним шли два старших воспитанника. В лагере
остались только здания. Немецкие солдаты разграбили лагерь, а соседние жители
срубили большинство деревьев на дрова.
Окоченевшие и измученные, Корчак и дети сидели во дворе на пнях. Их взорам
открывалась безрадостная картина. Не в силах переносить это зрелище, Корчак
закрыл глаза. Дети не хотели его тревожить, но ими овладел страх. Они помнили,
что Корчак предполагал вернуться в Варшаву засветло.
- Пан доктор, — робко обратились они к учителю.
Корчак открыл глаза и вскочил на ноги.
— Мы подадим жалобу немецким властям, — заявил он.
Сначала они отправились к главе администрации района, где располагался лагерь.
Тот встретил их очень тепло. Затем они вместе нанесли визит немецкому коменданту
капитану Стефенсу, который оказался инженером шведского происхождения. Говорили
по-немецки. Стефенс не только согласился, что лагерь должен принять детей на
июль и август, но и обещал заменить кое-какое оборудование и дать разрешение
завозить в лагерь продукты питания.
Так что летом 1940 года дети смогли забыть на время о том, что творится в мире
за пределами «Маленькой Розы», но Корчаку отдыхать не пришлось. По нескольку раз
в неделю ему приходилось бывать в Варшаве, чтобы обеспечить доставку провизии в
лагерь. Настроение его менялось в зависимости от успехов в добывании продуктов и
от того, с чем он сталкивался в городе. Витольд Качановский, сын директора дома
душевнобольных в Твурках, вспоминает, как однажды вез с отцом на телеге
выращенное пациентами зерно. Отец остановил лошадь у лагеря «Маленькая Роза» и
поздоровался с Корчаком как старый знакомый. Витольд был тогда слишком мал и не
знал, передавалось ли зерно в дар, или отец продавал его для нужд лагеря.
На ночь Корчак брал в свою комнату несколько больных малышей — на случай, если
они захотят пить или воспользоваться ночным горшком. Он боялся, что молодые
воспитатели, заснув, не услышат зов ребенка. Как-то раз, приехав в лагерь, Ида
Межан увидела Корчака в окружении детей, но говорил он, похоже, сам с собой.
Или, быть может, он молился?
В сентябре, вернувшись с детьми в Варшаву, Корчак узнал, что Саксонская площадь
переименована в площадь Адольфа Гитлера и что все парки теперь зарыты для
евреев. Еврейским врачам надлежало зарегистрироваться в гестапо, лечить арийских
пациентов им запрещалось. Корчак заполнил анкету со всей прямотой: постоянный
адрес — улица Злота, 8, квартира 4; адрес места работы — Крохмальная улица, 92;
офицерское звание во время Первой мировой войны — капитан; звание в польской
армии — майор; религия вера Моисея; профессиональная деятельность — педагогика и
педиатрия; научные интересы — изучение детей. Однако волнение Корчака проявилось
в том, что он указал дату своего рождения, и без того неточную, с ошибкой на сто
лет: 22 июля 1978 (1979?) года. В конце анкеты он поставил подпись: Д-р Г.
Гольдшмидт.
Когда англичане начали воздушные бомбардировки Берлина, в Варшаве возродились
оптимистические ожидания. Многие надеялись, что война закончится через два-три
месяца. В середине сентября Корчак встретил Адама Черня-кова, чей авторитет как
председателя юденрата распространялся на все сферы еврейской жизни в
оккупированной Варшаве. Дневник Чернякова был полон записей о евреях,
вышвырнутых из своих жилищ, о массовых самоубийствах, о матерях, с рыданием провожающих сыновей в трудовые лагеря. И вот среди этих
заметок Адам пишет, как насмешил его рассказ Корчака о беседе с Веделем,
владельцем шоколадной фабрики. Когда Ведель пожаловался Корчаку на то, что не
может продать ему 120 фунтов зерна, поскольку торговля с евреями запрещена,
Корчак мгновенно ответил фабриканту: «Так подарите нам это зерно!»
Еще через месяц Адам пишет в дневнике о забавном плане Корчака найти средства:
юденрат должен обложить налогом каждого еврея, который оставляет просьбу о
помощи на могиле цадика, и эти деньги использовать для помощи бедным.
|