На главную сайта

БИБЛИОТЕКА
РЕДКОЙ
КНИГИ

BETTY JEAN LIFTON

THE KING OF CHILDREN
The Life and Death of Janusz Korczak
БЕТТИ ДЖИН ЛИФТОН

КОРОЛЬ ДЕТЕЙ
Жизнь и смерть Януша Корчака

Перевод с английского И. Гуровой и В. Генкина

ПРОДОЛЖЕНИЕ 26b
Глава 26
РЕЛИГИЯ РЕБЕНКА

Спит дитя в своей кроватке, Носик спит, и глазки спят, Губки шепчут в дреме сладкой, «Доброй ночи!» — говорят. Вот и мне сидеть нет мочи, Доброй ночи, доброй ночи!
Колыбельная

В начале 1939 года, пока правые группировки общества агитировали против евреев, Корчак «занимался приютом на Крохмальной». Кроме того, он пытался сочинять колыбельные, правда, без особого успеха: ведь «чтобы писать для детей, нужна тишина и душевное равновесие», а в Польше в это время был явный дефицит и того, и другого. На вопрос Сабины Дамм, когда она сможет увидеть его в Палестине, он ответил своим обычным: «Кто знает? Кто знает?» Но заверил ее, что все еще хочет ехать. «По крайней мере, там подонок не плюнет в лицо порядочному человеку за то лишь, что он еврей». А что до бессонницы, которой она страдала накануне своих лекций, то он дал ей хороший совет, отражающий его собственную философию творчества: «Что легко дается, то немного стоит. Волнение, сомнение, колебания, переживания — все это необходимо, если ты пишешь или говоришь что-нибудь стоящее».
В марте 1939-го, через год после приезда Стефы в Эйн-Ха-род, немцы вошли в Прагу и Чехословакия прекратила свое существование как независимое государство. Люди, возвращавшиеся в кибуц из Европы, принесли слухи о надвигающейся войне. Стефой овладел страх за Корчака. Решившись на эмиграцию, она была уверена, что он последует за ней. Теперь же, когда он остался в Польше, Стефа считала нужным вернуться, чтобы устроить его отъезд. Фейга пыталась разубедить ее, но, приняв какое-то решение, Стефа устремлялась к цели как стрела, не отклоняясь от выбранного курса. Она должна поехать в Варшаву и помочь Корчаку решить стоявшие перед ним проблемы.
Жизнь Стефы в Кибуце не была безоблачной. Скоро она поняла, что быть гостем в Эйн-Хароде и жить там — совсем не одно и то же. Став членом большой семьи, она уже HI ощущала особого внимания к себе, что вполне понятно в отношениях между родственниками. Стефа, которая четверть века ходила по Дому сирот, «как океанский лайнер», обнаружила вдруг, что здесь вовсе не пользуется таким авторитетом. Все решения принимались на бурных собраниях, которые казались ей в равной степени беспредметными затянутыми. «Чтобы что-то изменить в кибуце, понадобится триста лет», — жаловалась она.
Многие поселенцы поговаривали, что эта «малосимпатичная особа, говорящая на иврите с грубыми ошибками и сильным польским акцентом» имеет наглость требовать внимания к своим предложениям. Преданность делу, пунктуальность и опыт работы с Корчаком не спасали положения — ее ритм, ее стиль слишком сильно отличались от принятых в кибуце. Иногда кибуцники чувствовали, что Стефа и Фейга объединялись против них. Строгая, жесткая, неулыбчивая Фейга часто казалась им такой же резкой и колючей, как Стефа, — женщин как бы объединяли кровное родство и общая педагогическая теория. Обе были в равной степени категоричны, когда дело касалось воспитания детей. «Дайте мне ребенка пяти-шести лет, — говорила Фейга, — и я прослежу, чтобы он научился быстро одеваться».
Стефа, конечно же, замечала неприязнь окружающих, особенно когда кто-нибудь из поселенцев упрямо избегал встречаться с ней в столовой. Через восемь месяцев после приезда она попыталась разрядить напряженное положение, выступив на собрании Кибуца. «Мне кажется, я здесь не нужна», — заявила она со всей откровенностью. Она чувствует, что ее подход к детям в корне отличается от принятого в кибуце, что они детей как бы не замечают, разве что велят не шуметь и не беспокоить взрослых во время послеобеденного отдыха. «Я уехала из Европы, полагая, что смогу принести здесь пользу, — напомнила она. — Но без вашей поддержки у меня ничего не получится». Откровенная речь Стефы очистила воздух от враждебности. К такой искренности не привыкли в кибуце, где каждый испытывал на себе определенное давление. В их жизни личные проблемы лишь входили составной частью в более важные общие проблемы выживания.
В письмах, адресованных в варшавский Дом сирот и в «Маленькое обозрение», мы находим упоминания о предлагаемых Стефой нововведениях. В углу столовой она установила ящик для потерянных и найденных вещей, а в освещенных местах, доступных детям, — ночные горшки для тех, кто в них нуждался. Она разместила лампочки у постелей детей, которые просыпались по ночам от болей в животе или страшного сна. Она ввела систему записок, которая позволила дежурным оставлять сообщения для следующей смены. Она спорила с плотником, который укрепил выключатели и цепочки туалетных бачков так высоко, что дети ломали мебель, пытаясь до них дотянуться. «Объяснить этим взрослым, что следует делать, куда труднее, чем детям, — пишет Стефа. — Я говорила плотнику Кибуца, что в нашем Доме на Крохмальной за двадцать пять лет из ста десяти стульев сломался только один. Да и тот, хоть и без ножек, нашел применение в комнате для шитья».
До самого отъезда Стефы в Польшу 22 апреля 1939 года поселенцы толком не оценили ее многосторонний вклад. Она оставила письмо, в котором благодарила кибуц за гостеприимство, за то, что многому там научилась. «Может быть, мы еще встретимся», — писала она, показывая тем самым неопределенность своих планов на будущее. «Кибуцники не желают, чтобы кто-то учил их, как себя вести по отношению к детям», — говорила она Церубавелу Гилеаду, который еще ребенком приехал из России и поселился в Кибуце.
«Кибуц был не готов к встрече со Стефой», — писал Гилеад через много лет.
Из Эйн-Харода Стефа привезла Корчаку еще один альбом. Он все еще намеревался ехать в Иерусалим, но Стефа полагала, что жизнь в Кибуце будет для него безопаснее. Эти разногласия между ними были настолько острыми, что Корчак, встречая кого-нибудь из своих друзей, отъезжающих в Палестину, непременно просил: «Обязательно подыщи мне подходящую комнату в Старом городе», а Стефа с тем же упрямством, отведя этого человека в сторонку, говорила: «Не ищи слишком старательно, для него там небезопасно».
Моше Церталь, ненадолго приехавший со своей семьей в Варшаву, вспоминает, что не хотел беспокоить Корчака, ибо знал, что доктор находится «на распутье» и переживает период «глубокой переоценки ценностей». Но как только Корчак услышал, что маленький сынишка Церталя заболел, он позвонил другу и сообщил, что в тот же день придет осмотреть ребенка.
«Доктор появился в назначенный час, — вспоминает Цертель. — Он был утомлен, поскольку утром ходил на прогулку с детьми, но в хорошем настроении. Сразу же подошел к кроватке сына, бегло осмотрел его и затеял с ним игру. Язык, на котором они общались, был трудно различим -один вообще не знал слов, а другой говорил на ломаном иврите, — но между ними определенно состоялся разговор. Уходя, Корчак сказал: «Не волнуйся, он поправится. Пусть лежит в постели, а ты поставь в комнату большую кастрюлю с кипящей водой, чтобы увеличить влажность». Потом, заметив мою мать, у которой мы и остановились, он добавил с улыбкой: «Вот увидишь, бабушка останется недовольной, что я не выписываю никаких лекарств. Только я уйду, она позовет другого врача».
Церталь признается, что Корчак оказался прав. На следующий день приехал доктор «как все доктора» и выписал два рецепта, как это делают все доктора.
Когда той же весной в поисках рассказов для публикации в Палестине в Варшаву приехал Церубавел Гилеад, он прежде всего явился к Корчаку. К его удивлению, сестра Корчака Анна, худенькая женщина в строгом черном платье, сама открыла дверь. Гилеад полагал, что такой важный человек, как Корчак, должен иметь прислугу.
— Добро пожаловать! — тепло приветствовала его Анна, и по длинному коридору разнесся ее голос: — Доктор, к нам гость из Палестины.
Сама Анна, работавшая дома над переводами, удалилась, лишь только в конце коридора показался оживленный доктор в длинной зеленой блузе и вязаной шапочке. Он провел Гилеада к себе.
Гилеад в деталях запомнил скромную комнату Корчака: стопки книг, бумаги, разбросанные по столу, бюст Пилсудского, который вручили Корчаку вместе с премией, высокий платяной шкаф, металлическая кровать, застеленная грубым армейским одеялом, фотография матери на стене.
Заметив, что гость смотрит на открытую Библию на польском языке со свежими пометками на полях, Корчак сказал: «Этот роман я читаю ежедневно. Я работаю над серией «Дети из Библии» и все время узнаю что-то новое. Но что это ты стоишь, садись, прошу тебя. И угощайся». На маленьком столике для гостя было поставлено блюдо с апельсинами, финиками и миндалем. «Чтобы ты не так сильно тосковал по дому, — добавил Корчак, — а значит, и пребывал в хорошем настроении».
Корчак предложил Гилеаду короткие рассказы о еврейских детях, которые в Хашомер Хатцир еще не перевели на иврит для своего журнала. И скоро молодой поэт стал регулярно забегать к Корчаку, чтобы узнать, нет ли у доктора для него чего-нибудь новенького. Они беседовали на самые разные темы, а однажды Гилеад робко спросил Корчака, что, по его мнению, есть любовь.
В одной из своих книг Корчак рассуждает о любви с точки зрения ребенка: «Что значит любовь? Всегда ли она зависит от чего-нибудь еще? И всегда ли дается только тем, кто этого заслуживает? И в чем разница между «очень нравится» и «люблю»? И как узнать, кого мы любим больше?» Впрочем, Корчак, конечно же, понимал, что Гилеад спрашивает о взрослой любви.
«Мой дорогой друг, мне уже за шестьдесят, но на твой вопрос «Что есть любовь?» я вынужден ответить: «Не знаю», — сказал Корчак молодому человеку. — Это тайна. Я знаю различные стороны любви, но не проник в ее сущность. Правда, мне доподлинно известно, что такое любовь матери и отца».
Он рассказал Гилеаду о случае, который произошел с ним во время войны на Балканах, когда Корчак служил военным врачом. «Наше подразделение расположилось в горной деревушке. Я работал в своей хижине до поздней ночи, и мне захотелось пить. Я вышел на улицу к баку с водой и был поражен сиянием луны. Горы тонули во тьме, а деревню заливал волшебный призрачный свет. И в хижине напротив я увидел молодую женщину. Она стояла в дверном проеме, облокотившись на притолоку, платье туго облегало ее фигуру, а голова, увенчанная тяжелыми косами, покоилась на обнаженной руке. Я смотрел на нее, а сердце подсказывало: «Вот она, единственная! Мать твоего ребенка. Какой союз может быть совершенней — мужчина с равнины и женщина с гор!» Это длилось лишь мгновение. Женщина исчезла во мраке хижины, но я помню ее по сей день. Не знаю, была ли это любовь, но, без сомнения, это была ее разновидность — жажда отцовства».
Корчак не раскрыл Гилеаду, что был на волосок от отцовства, о чем потом сделает запись в «Дневнике, написанном в гетто». Сочиняя воображаемый диалог между двумя «старыми чудаками», которые вспоминали свою жизнь, он заставляет одного из них (со всей очевидностью, себя самого) говорить другому (женатому и родившему кучу детей): «У меня на девушек времени не было — мало того что они жадные, забирают все твои ночи, они еще и беременеют... Никуда не годная привычка. Однажды со мной такое случилось. На всю жизнь остался горький привкус во рту. Сыт по горло — все эти слезы, угрозы...» Сам диалог двух стариков написан в свойственной Корчаку сардонической манере, но грубые слова о женщинах и беременности кажутся здесь чужеродными. Под мужской бравадой этого человека, у которого всегда находилось время для детей, чувствуется страх перед женщиной, неприязнь — и признание в некоей тайне. (Был ли ребенок зачат, появился ли на свет или стал жертвой аборта, остается неизвестным; тайна этой дневниковой записи остается нераскрытой.)
Той весной главным предметом разговоров в Варшаве была угроза войны в Европе. В Польше началась частичная мобилизация. В кафе поговаривали, что из-за пакта о взаимопомощи, заключенного Польшей с Францией и Англией, Гитлер не решится на нападение, а если и отважится, то польская армия сможет продержаться до прихода союзников. Несмотря на шаткость положения, Варшава жила обычной жизнью. Гилеад заметил, что Корчак никогда не упоминает о беспокойстве, которое владело всеми вокруг, не исключая самого доктора.
«Ты чем-то встревожен, — сказал Гилеаду Корчак во время одной из встреч. — Что это с тобой? Скучаешь по дому?»
Гилеад, планировавший провести в Польше еще полгода, старался преуменьшить свои опасения. «Мне следовало бы вернуться в кибуц поскорее. Если начнется война, я вряд ли уцелею».
Корчак поразил его страстностью своей реакции: «Не болтай вздор, юноша! Не время для шуток. Люди умирают, только когда хотят этого. Я прошел три войны и, слава Богу, жив и бодр».
Он рассказал Гилеаду о бесстрашном офицере, с которым воевал бок о бок на Восточном фронте. Когда в траншеях рвались снаряды, тот обычно поднимал ворот шинели — как щит. Но однажды этот офицер вернулся из увольнения очень подавленным, так как узнал, что жена ему не верна. И на следующий день был убит.
«Так вот, юноша, иди к себе, прими таблетку аспирина и ложись спать, — распорядился Корчак. — Ты пропотеешь хорошенько, и весь этот вздор вылетит у тебя из головы. Если ты и после этого будешь плохо себя чувствовать, возвращайся в Палестину. Но не уезжай с ощущением, что потерпел поражение».
Однако таблетки аспирина оказалось недостаточно, чтобы удержать Гилеада в Польше. Через неделю он пришел к Корчаку попрощаться. Сестра Корчака Анна открыла дверь, но на этот раз, прежде чем исчезнуть, спросила довольно резко: «Почему ты никогда со мной не разговариваешь?» К счастью, в этот момент в коридоре появился Корчак, в хорошем настроении, и провел гостя в свою комнату. Впервые он достал бутылку вина «Гора Кармель».
«Что ж, доставим себе удовольствие, — сказал Корчак, забыв их последний разговор. — Мы расстаемся, возможно, ненадолго, но все же нас разделит немалое расстояние. Знаешь, хотя я и привык к морским путешествиям, поначалу меня всегда укачивает. Приходится ждать, пока твердой ногой станешь на палубу. Может быть, это объясняется тем, что я рожден вдали от моря. Не знаю, но давай выпьем — ле-хаим, мой друг, лехаим!»
В середине их разговора о планах на будущее Корчак встал, подошел к буфету и взял в руки деревянную шкатулку с пачкой узких длинных блокнотов, исписанных его четким мелким почерком. «Это главный труд моей жизни, -сказал он дрогнувшим голосом. — Собранный за десять лет материал о работе с детьми, мои исследования, конфликты, успехи и поражения. Я хочу назвать это «Религия ребенка».
На вокзале, куда Корчак пришел проводить Гилеада, он вручил молодому человеку конверт. «Это тебе на память, — сказал доктор. — Отрывок из предисловия к книге, которую я собираюсь написать. Последнюю главу я закончу на земле Израиля. Желаю тебе счастливого и благополучного путешествия. Я последую за тобой». Он прижал Гилеада к груди и поцеловал.
В поезде Гилеад прочитал переданные ему страницы. Предисловие должно было обрести форму философской беседы между старым доктором и его сыном у походного костра близ подножья горы Гилбоа в Палестине. До этого разговора им не довелось общаться друг с другом. Маленькая дочь сына (ее мать, женщина из горного поселения, недавно скончалась) играет поблизости. Пока сын рассказывает отцу о том, как любил его в детстве, о своих обидах, девочка подбегает к ним и кладет одну крохотную ручку на руку своего отца, а другую — на руку деда. Она ничего не говорит, но и отец, и сын понимают, что означает ее жест: они должны сблизиться.
Представляется, что в этой неоконченной истории Корчак строит так и не состоявшийся в реальной жизни диалог со своим отцом. Он ищет примирения, возможного лишь в момент взаимного прощения, а оно, в свой черед, достигается целительной силой ребенка. И здесь мы узнаем ребенка, нафантазированного военным врачом лунной ночью в горной балканской деревушке, когда он увидел в дверях хижины молодую женщину, — ребенка, который мог бы появиться на свет.
Прежде чем присоединиться к Стефе и детям в летнем лагере, Корчак по ее совету провел июнь в работе над книгой, одновременно принимая соленые ванны в небольшом курортном местечке. Из окна его комнаты в деревенской гостинице он мог наблюдать, как обучают новобранцев, отправляемых на службу к немецко-польской границе.
Летний лагерь «Маленькая Роза» оказался лучшим взбадривающим средством, чем соленые ванны. «Июль прошел великолепно, — писал Корчак Иосифу Арнону. — Двадцать новых детей, которых нужно изучить, как двадцать книг, написанных на малопонятном языке, местами поврежденных, с вырванными страницами. Это загадки, ребусы. Все как в старые времена — главные проблемы в потерянных сандалиях, занозах, ссорах у качелей. Я спал в изоляторе с детьми, больными корью. Чувствуя, что засыпаю, я говорил себе: «Не спи, послушай еще десять минут, как они дышат, кашляют, зевают». Сколько мудрости в их кашле во время сна — непрерывная борьба с инфекцией, лихорадкой, зудом, мухами».
По традиции каждый лагерный сезон заканчивался Олимпийскими играми — дети соревновались в беге, прыжках и других видах спорта, а также в музыкальных номерах. Но в это последнее лето перед вторжением дети захотели заменить Олимпийские игры военной игрой — поляки против немцев. На большой площадке возводились укрепления из песка, рылись траншеи и бункеры. Из дерева вырезали ружья и пулеметы, пулями служили каштаны. Мальчик, в которого попадал каштан, падал, изображая убитого, и выходил из игры. Девочки играли медсестер и помогали раненым уползти в поля боя.
Никого не смутило, что изображавшие поляков ребята потерпели поражение — ведь это была игра. Но, проходя мимо кирпичных сооружений по дороге в лес к их последнему лагерному костру, дети притихли. Корчак подумал, что они — как и он — вспомнили двух пьяных парней, которые угрожали им как раз на этом месте в день открытия лагеря. «Дайте мне пистолет! — кричали парни. — Позовите Гитлера!» Впрочем, в конце концов все успокоились, при свете полной луны дети пели песни и рассказывали разные истории, просидев у костра далеко за полночь. Корчак сообщил Иосифу Арнону, что вернулся в Варшаву «взволнованный и ликующий — если такое возможно при описании старика шестидесяти одного года».
В конце августа 1939 года Корчак ломал голову, как бы отправить детям Эйн-Харода белок. Во время последней поездки в Палестину он умолял польского консула выписать дюжину рыжих белок из Польши, но консул не осознал всей важности этого дела, не понял, что «без белок все деревья печальны и недвижимы». Новый план Корчака предполагал, что дети Эйн-Харода напишут непосредственно британским властям и попросят прислать им серых белок из Индии. Причина его оптимизма на этот счет, писал Корчак Гилеаду, состоит в том, что после Первой мировой войны он уже просил британского консула обеспечить приюты салфетками, и через восемь месяцев, когда он уже потерял всякую надежду на благополучный исход дела, прибыл контейнер с запасом салфеток по меньшей мере на десять лет.
Белки занимали столь важное место в мыслях Корчака именно в это время, поскольку он наконец решил в октябре отправиться в Палестину на четыре месяца, чтобы собрать материал для «последней главы» своей книги «Религия ребенка». С обычной оговоркой — «Если хватит денег» — он писал Арнону: «Предполагаю провести два месяца в Старом Иерусалиме (в одном интересном хедере, который я там видел) и еще два — в семинарии в Тверии. Опасаюсь ревматизма, клопов и немного — арабов, именно в этой последовательности».
1 сентября 1939 года немцы вторглись в Польшу.
2 сентября Сабине Дамм вернулось письмо, которое она отправила Корчаку в ответ на его просьбу навести справки о комнате в Иерусалиме. Штамп на письме гласил: «Данная корреспонденция возвращается отправителю, поскольку все виды почтовой связи между Палестиной и Польшей времен
но прекращены».
 

<<<НАЗАД К НАЧАЛУ

ПРОДОЛЖЕНИЕ >>>

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня