На главную сайта

БИБЛИОТЕКА
РЕДКОЙ
КНИГИ

BETTY JEAN LIFTON

THE KING OF CHILDREN
The Life and Death of Janusz Korczak
БЕТТИ ДЖИН ЛИФТОН

КОРОЛЬ ДЕТЕЙ
Жизнь и смерть Януша Корчака

Перевод с английского И. Гуровой и В. Генкина

ПРОДОЛЖЕНИЕ 12

Глава 10
КАК ЛЮБИТЬ РЕБЕНКА

Разразившаяся великая война положила конец планам с геранью. В Варшаве воцарился хаос. В августе 1914 года город наводнили беженцы из соседних областей, люди метались, запасаясь продуктами и всем необходимым. Ортодоксальные евреи в дальнем конце Крохмальной не сомневались, что настал последний бой с Гогом и Магогом, после которого явится Мессия. Светский вариант того же чувства внушил Корчаку надежду, что этот конфликт породит новый чистый мир. Когда его снова призвали в качестве врача в царскую армию, он не мог знать, что пройдут четыре долгих кровавых года, прежде чем он увидит новый мир, а также и свой приют.
Для поляков война обернулась особой трагедией. Мобилизованные всеми тремя разделившими Польшу державами — восемьсот тысяч в русской армии, четыреста тысяч в австрийской и двести тысяч в немецкой, — они оказались перед страшной необходимостью сражаться друг против друга. Даже их лидеры не могли прийти к согласию относительно того, кто величайший враг — Россия, Германия или Австрия. Те, кто саркастически шутил, будто воссоединиться Польша сможет, только если поражение потерпят все три империи, никак не предполагали, что исход войны будет именно таким.
Корчак метался, как и все остальные, пытаясь организовать что-то для Стефы и сирот на время своего отсутствия.
Исаак Элиасберг, тоже мобилизованный, уже не сможет ничем помочь. Пожертвования почти прекратились, а число детей, нуждающихся в помощи, возросло. Когда банк отказался выдать ему больше двухсот пятидесяти рублей из пяти тысяч на его личном счету, Корчак отправился к своему издателю Якубу Мортковичу за сотней рублей, которые оставил у него «на черный день». В более счастливые времена он часто присоединялся к элите варшавской интеллигенции, собиравшейся в комнате за книжной лавкой Мортковича или за кофе с кремовыми пирожными в «Земьянской», популярном литературном кафе, помешавшемся в том же дворе на Мазовецкой улице. Морткович, ассимилированный еврей, привлекал в свое издательство лучших писателей, печатая их книги по высшему разряду. Его жена, Янина (настолько же разговорчивая, насколько ее муж был молчалив), публиковала рассказы Корчака в детском журнале «На солнышке», который издавала вместе со Стефанией Семполов-ской. Это был тесно сплоченный литературный мирок, и Морткович, в отличие от банка, без колебаний вручил своему знаменитому автору нужные ему сто рублей. Он даже обещал приглядывать за матерью Корчака во время его отсутствия.
Корчаку было тяжело прощаться с детьми. До сих пор это они покидали его, когда настолько взрослели, что отправлялись искать свое место в широком мире. Он старался стойко переносить эти прощания и сосредоточивал внимание на вновь поступивших. Но теперь покидал их он, причем тогда, когда они особенно в нем нуждались.
Пока Корчак успокаивал сирот, его самого успокаивала Стефа, хотя сама была подавлена свалившейся на нее полной ответственностью за детей, чье число возросло до ста пятидесяти. За несколько месяцев до начала войны исполнилась ее мечта: она послала свою любимую Эстерку Вейн-трауб в бельгийский университет и даже слушать не захотела, когда Корчак сказал, что следовало бы попросить Эстерку вернуться. Но перед отъездом из Варшавы Корчак по собственной инициативе написал Эстерке, до чего он озабочен, что Стефа остается одна. Как он и надеялся, Эс-терка бросила занятия и поспешила вернуться. Следующие два года она была рядом со Стефой, работая не покладая рук в трудных условиях немецкой оккупации — даже таскала заболевших детей в больницу на спине. Когда Эстерка заразилась тифом и умерла во время эпидемии 1916 года, Стефе казалось, что она потеряла собственную дочь. Обезумев от горя, она даже чуть было не оставила свою работу, но слишком уж много детей зависело от нее, и она вынудила себя продолжать. Но никогда больше Стефа не позволяла себе так полюбить какого-нибудь ребенка.
Корчака прикомандировали к дивизионному полевому госпиталю на Восточном фронте. Эта жестокая война, которую он прошел в тяжелой русской военной форме и высоких сапогах, пока войска России и Австро-Венгерской империи двигались через беззащитные деревни Восточной Европы, внушила ему, что люди маршируют «под тиканье часов с одной стрелкой — мечом». И даже не люди, а «буйствующие бесы в пьяной процессии». И во имя чего?
Остановившись на ночлег в опустевшей деревне, он окаменел при виде старого слепого еврея, нащупывающего палкой дорогу между лошадьми и фурами обоза. Семья старика и друзья пытались уговорить его уйти с ними, но он сказал, что останется оберегать синагогу и кладбище. (Через двадцать пять лет, когда Корчак решил остаться в Варшавском гетто со своими сиротами, он сравнит себя с этим старым слепым евреем.)
Тем не менее он пытался смотреть на происходящее беспристрастно. «Страдают не только евреи, — писал он. — Весь мир утоплен в крови и огне, в слезах и стенаниях. А страдания не облагораживают людей, даже евреев».
Быть может, чтобы не позволить себе впасть в полное отчаяние, пока полевой госпиталь вместе с дивизией двигался по полям сражений Восточной Европы, он начал писать книгу, которой предстояло получить название «Как любить ребенка». Ей предназначалось стать не более и не менее как «синтезом ребенка», о котором он мечтал в те шесть месяцев в Париже и который выкристаллизовался из его опыта педиатра, воспитателя в летнем лагере и педагога. Он писал палатке под оглушительную какофонию артиллерийских залпов, на пне в лесу, на лугу под одинокой сосной. Все ка-залось крайне важным. Он постоянно отрывался и записывал какую-то новую мысль, чтобы не забыть. «Это была бы непоправимая потеря для человечества», — иронически шутил он со своим ординарцем.
На этого ординарца, который нам известен только как Валенты, была возложена обязанность перепечатывать на машинке ежедневные порции написанного. Печатать рукопись, посвященную развитию ребенка, безусловно, не входило в обязанности ординарца при полевом госпитале, но он взбунтовался только один раз во время краткой передышки в их расписании. Корчак с нежностью приводит его ворчание: «Всего-то полчаса, разве оно того стоит?»
Иногда Корчаку приходилось по месяцу прерывать свою работу над книгой. В эти периоды его одолевали сомнения в себе. Зачем ставить себя в глупое положение? «Это же мудрость, известная сотням людей».
«Как любить ребенка» поначалу задумывалась как брошюра, пособие для родителей и учителей. Но возможно, потому, что война оказалась долгой, рукопись выросла до ста страниц. Одно из главных ее положений сводится к тому, что вы не любите ребенка, своего ли или чужого, если не видите в нем самостоятельную личность с неотъемлемым правом вырасти и стать таким, каким ему уготовано судьбой. Вы даже не сможете просто понять ребенка, пока не познаете себя. Вы сами — тот ребенок, которого вы должны научиться узнавать, растить, а главное — просвещать».
Корчак — по темпераменту художник, а не теоретик — написал не логичный трактат, но, скорее, образ ребенка на каждой стремительно меняющейся ступени его развития. С притворной скромностью он признает, что на многие вопросы, возникшие у читателя, может ответить только: «Я не знаю». (Однако он лукаво добавляет, что эта словно бы пустопорожняя фраза содержит безграничные возможности «новых открытий».)
«Невозможно объяснить незнакомым мне родителям, как воспитывать ребенка, также мне незнакомого», — пишет он. Мать должна научиться доверять собственному восприятию: ведь именно она знает своего ребенка, как никто. «Требовать, чтобы другие снабдили вас учебником для прогнозирования развития ребенка, равносильно тому, чтобы попросить незнакомую женщину родить вашего младенца.
Есть прозрения, которые могут быть подарены только вашими собственными муками, и они-то ценнее всего».
Корчак-художник рассуждает мистически, сравнивая ребенка с куском пергамента, испещренного иероглифами, лишь часть которых его родителям будет дано расшифровать. «Ищите в этом неизвестном — вашем ребенке — неоткрытую часть вас самих». Педиатр взывает к здравому смыслу, предостерегая, что развитие ребенка, в отличие от многого другого, не определяется правилами в обществе. «Когда ребенку положено начать ходить и говорить? Когда он начнет. Когда должны начать прорезаться его зубы? Когда начнут. Сколько часов должен спать младенец? Столько, сколько ему требуется».
За всеми этими утверждениями кроются отточенные размышления психолога, который одним из первых в свою эпоху распознал важность младенчества в развитии человеческой личности. Пока Фрейд все еще собирал сведения об их детстве у своих взрослых пациентов, Корчак уже понял необходимость прямых наблюдений над младенцем. «Наполеон страдал судорогами. У Бисмарка был рахит. Каждый был младенцем, прежде чем стать мужчиной. Если мы хотим исследовать источник мыслей, эмоций и честолюбия, мы должны обратиться к младенцу».
Он обнаружил в младенце «четко определенную личность, слагающуюся из врожденных темперамента, силы и интеллекта». Наклоняясь над сотнями колыбелей, он различал «доверчивых и опасливых, уравновешенных и капризных, веселых и мрачных, колеблющихся, испуганных и озлобленных». Но, как ни различались их темпераменты, каждый стремился одолеть неведомые силы, прозондировать тайну загадочного мира, из которого поступали и хорошие, и дурные вести. «Младенец устраивается в пределах доступных ему знания и средств, а они скудны... Он еще не знает, что грудь, лицо и руки составляют единое целое — его мать».
Матери нужно только наблюдать своего младенца непредвзято, чтобы получить от него весть: что означает его сосредоточенный взгляд, как не вопрос? Пусть младенец еще не овладел словами, но он говорит «на языке выражений своего лица, на языке образов и эмоциональных воспоминаний». Каждое новое движение уподобляет его «пианисту, которому, чтобы играть, требуются соответствующее настроение и абсолютный контроль над собой».
Ребенок слагается одновременно как благодетельное порождение и как жертва любви своей матери, а автор, подобно ангелу-хранителю, вмешивается, чтобы помочь ему. Не меньше опасается он и учителей. Он то утешает учителя: «Ты всегда будешь допускать ошибки, потому что ты — человек, а не машина», а то, в следующий же момент, выговаривает ему: «Дети любят смех, движения, шалости. Учитель, если жизнь для тебя — кладбище, предоставь детям видеть ее как цветущий луг».
Одно дело было писать о том, как любить ребенка, и совсем другое — не иметь ребенка, чтобы любить его. Когда в феврале 1917 года полевой госпиталь задержался на неопределенный срок в Галиции под Тернополем, Корчак был особенно уязвим. Прошло почти три года с тех пор, как он оставил своих сирот в Варшаве, и шесть месяцев с получения короткого измятого письма, которое каким-то образом прорвалось «сквозь тесное кольцо штыков, цензоров и соглядатаев». По вечерам, когда завершался его рабочий день, он выходил наружу, садился и смотрел, как внизу в городе один за другим гаснут огоньки. И им овладевала неизбывная тоска: вот так гасли лампы в приюте и все окутывала глубокая тишина.
Едва ему выпало несколько свободных часов, Корчак отправился в приют для бездомных детей, организованный в Тернополе муниципальными властями. То, что он там увидел, его ошеломило. Это было не спасительное убежище, а «помойка, куда детей вышвыривали, как отбросы войны, как отходы дизентерии, тифа, холеры, которые унесли их родителей, а точнее — матерей, пока их отцы сражались за лучший мир».
Почему он заметил именно Стефана? Возможно, мальчик стоял в стороне от других. Возможно, их взгляды встретились с невольной симпатией. Но вскоре между ними завязался оживленный разговор. Когда Стефан упомянул о своем желании научиться какому-нибудь мастерству, Корчак рассказал ему про столярную мастерскую при госпитале. Но не успел он спросить мальчика, не хочет ли тот пойти с ним, чтобы научиться столярному делу и научиться читать, как пожалел об этом. Он нарушил собственную заповедь: никогда ничего внезапно на ребенка не обрушивать. «Не сегодня. Я зайду за тобой в понедельник, — поспешно добавил он. — Посоветуйся об этом с братом. Подумай хорошенько». Как будто мальчику-беженцу вроде Стефана За-городника было над чем раздумывать! Думать предстояло самому Корчаку.
Как он упомянул в своем дневнике, Корчак привык работать с группами детей, числом до сотни. Каждое его слово воздействовало на сотню умов, за каждым его шагом наблюдала сотня внимательных глаз. Если с некоторыми он терпел неудачу, всегда находились другие, кого он завоевывал. Ему никогда не приходилось опасаться «полного поражения». Он любил повторять, что работа с одним ребенком — это игра, которая не стоит свеч. Он презрительно отзывался об учителях, которые оставляли групповые занятия ради частных уроков, считая, что они выбрали эту профессию только ради денег. Но теперь он собирался предложить «часы, дни и месяцы» своей жизни одному ребенку.
Стефан уже нетерпеливо ждал, когда вечером в понедельник Корчак приехал на санках вместе с Валенты, чтобы забрать его. Ординарец надулся, едва услышал про Стефана. Сначала ему пришлось взять на себя перепечатку рукописей, а теперь от него требуют, чтобы он стряпал для какого-то украинского бродяжки и прибирал за ним. Вдобавок, усугубляя оскорбление, Стефан не пробыл в обществе Валенты и двух минут, как начал называть его по имени. Впрочем, Стефан не был способен ничего замечать, впервые катя на санках под лучами луны мимо церкви, вокзала, карет и фур, а затем через мост к полевому госпиталю.
В первые дни Корчак почти ничего от мальчика не требовал, хотя сразу же про себя решил сказать ему, чтобы он обращался к Валенты с большей почтительностью. Подобные случаи в варшавском приюте научили его, что сторож, кухарка и прачка оскорблялись, когда дети обходились без «приставки» к их именам. Но ему хотелось дать Стефану шанс самому определить свое поведение, оценить положение вещей, почувствовать доверие.
Мать Стефана умерла, когда ему было семь лет. Он даже не помнил ее имени — зато помнил, как у нее изо рта шла кровь, когда она кашляла, и что она не вернулась из больницы. Ну, а его отец, возможно, уже погиб в атаке или все еще находился на фронте или же в лагере для военнопленных. Некоторое время Стефан жил со своим семнадцатилетним братом в Тернополе, а затем у каких-то солдат, пока его не поместили в муниципальный приют, где Корчак и нашел мальчика.
Вначале казалось, что дурные предчувствия не обманули Валенты: в первый же день у Стефана начались мучительные рези в животе — результат сочетания холодной сосиски из солдатской столовой со сладкими пирожками и сластями, которые он накупил на пятьдесят копеек, подаренные братом на прощание.
В приюте заболевание часто означало лишние хлопоты угрожало создать там тяжелое положение, но Корчак заметил, что недуг Стефана сблизил их, как это бывает в семьях Он устроил мальчика на кровати в позе петуха на насесте Чтобы Стефан мог делать свои письменные упражнения, Корчак тщательно укрепил чернильницу в старой консерв-ной банке, которую Валенты приспособил под пепельницу Затем, установив банку в ящике, который он для этой цели освободил от содержимого, Корчак с одного бока подпер мальчика подушкой, а с другого — еще одним ящиком. Стефан поблагодарил его улыбкой, а Корчаку пришло в голову, что в приюте подобная роскошь была бы невозможна. И еще \ он понял, что в большой группе детей улыбка — это слиш-ком личный момент и она остается незамеченной. Только теперь он усмотрел в ней важный сигнал, заслуживающий изучения.
Корчак не отказался от своего педагогического намерения учить Стефана читать, каждый день записывая его успехи в мельчайших деталях. Словно приобщение Стефана к сложностям польской грамматики восстановит Вселенную для них обоих. Стефан пытался подправлять свои предложения, не вполне понимая, что для этого нужно сделать, и Корчака осенила мысль, что мальчик одарен «грамматическим сознанием», которое могут затуманить сложные объяснения учителя.
Ум ребенка — это лес, где вершины деревьев мягко покачиваются, ветви переплетаются, а трепещущие листья соприкасаются. Порой дерево задевает своего соседа и воспринимает вибрации сотни или тысячи деревьев — всего леса. Когда кто-нибудь из нас говорит «правильно, неправильно, будь внимателен, переделай», эти слова подобны сильному порыву ветра, несущего хаос в сознание ребенка.
Первую неделю Стефан то и дело спотыкался, но затем словно бы «воспринял вибрации». И он заскользил по книге с такой же легкостью, с какой катался на санках, преодолевая препятствия с решимостью, прежде за ним не замечавшейся. Он сумел «перенести рискованность спорта на обретение знаний». Но мальчик был достаточно хитрым и знал, как манипулировать своим ментором. Играя в шашки, он жульничал, чтобы освободиться от некоторых уроков. Он принес в мастерскую орудийный снаряд и солгал, отвечая на вопросы.
Педагог оказался беззащитным, как всякий отец. Ему все время приходилось быть начеку. «Если я допущу, чтобы ребенок взял надо мной верх, тогда неизбежно появится презрение. Необходимо давать отпор, находить способы поддерживать авторитет действиями без каких-либо выговоров». И, словно убеждая самого себя, он добавил: «Детям нравится некоторая толика принуждения. Она помогает им бороться с собственным внутренним сопротивлением. Избавляет их от интеллектуальных усилий, неизбежных, когда надо сделать выбор».
Стефан работал в столярной мастерской, пока Корчак совершал обход двухсот семнадцати пациентов — и раненых, только что доставленных с фронта, и больных инфекционными болезнями. Когда Корчак заглядывал в мастерскую, инструктор хвалил мальчика за прилежность. Но Корчаку было страшно смотреть, как Стефан старательно пилит качающуюся доску. Он с трудом удерживался, чтобы не предостеречь мальчика: «Береги пальцы!» Уже его наставления и вопросы «Не ходи босиком!», «Не пей сырой воды!» «Тебе не холодно?» «Живот у тебя не болит?» придавали ему сходство с теми чересчур заботливыми мамашами, которых он высмеивал в своих книгах.
Даже Валенты (который все еще ворчал на лишние хлопоты и предсказывал, что ничего хорошего из этого не получится) начинал опекать Стефана. Не раз он выходил во двор, чтобы позвать катающегося на санках мальчика, когда тот опаздывал к вечерним урокам — «совсем по-семейному».
Корчак надеялся, что Стефан распознает ребенка в мужчине, который приспосабливается к нему, но знал, что мальчик видит только облысевшего тридцатидевятилетнего военного врача, совсем старика в его глазах. Тем не менее Стефан им восхищался. «Хотел бы я писать букву «К» совсем так, как ее пишете вы», — сказал он. И Корчак вспомнил, как его сироты старались писать буквы так, как писал их он. И о том, сколько времени потребовалось ему самому, чтобы «М» у него получалось таким же, как у его отца.
Стараясь уловить логику многих вопросов Стефана, Корчак задумался над тем, насколько по-иному видят дети вещи и явления, чем взрослые. Когда Стефан спросил: «Из чего сделаны зернышки мака? Почему они черные? Можно собрать в одном саду полную тарелку мака?» — Корчаку стало ясно, что понятие мальчика о саде охватывает четыре, возможно, пять идей. Тогда как его собственное включает их сотню, а то и тысячу. «Именно тут прячутся корни многих словно бы нелогичных детских вопросов, — указывает он. — Нам трудно находить общий язык с детьми: они употребляют те же слова, что и мы, но для них они наполнены совсем другим содержанием. «И «сад», «отец», «смерть» означали для Стефана совсем другое, чем для меня». Он пришел к вы-воду, что взрослые и дети только делают вид, будто понимают друг друга.
Был вечер. Стефан уже прочитал свои молитвы на сон грядущий, «чмокнул» руку Корчака — польский обычай, которого Корчак не одобрял в своем приюте, но тут мирился с ним, понимая, что это напоминает мальчику обычай, принятый у них в доме. Стефан лежал смирно, но глаза у него • были широко раскрыты.
— Скажите мне, пожалуйста, правда, что волосы, если обриться, больше расти не будут?
Корчак понял, что мальчик не хочет причинить ему обиду прямо упомянув его лысину.
— Это неправда. Люди бреют подбородки, и волосы снова отрастают.
— У некоторых солдат бороды до самого пояса — как у евреев, — продолжал Стефан. — Почему?
— Таков обычай, — объяснил Корчак. — А вот англичане, например, бреют и бороду, и усы.
— Это правда, что среди немцев много евреев?
— Да, есть. А еще есть русские евреи и польские евреи.
— Как так польские евреи? Разве поляки — евреи?
— Нет, поляки — католики, — ответил Корчак. — Но если кто-то говорит по-польски, желает добра польскому народу, тогда он тоже поляк.
Эту веру он почерпнул в собственной семье и проповедовал ее своим варшавским сиротам.
Стефан по-прежнему лежал, широко открыв глаза, спать ему не хотелось. И Корчаку это напомнило, как время отхода ко сну в приюте тоже наводило на воспоминания и тихие размышления.
— Сколько лет твоему отцу? — спросил он у Стефана.
- Было сорок два. Теперь сорок пять.
- Твой отец может тебя и не узнать, вон как ты вырос.
- Не знаю, смогу я его узнать или нет.
— А разве у тебя нет фотографии?
— Откуда? — Новое молчание. — И солдаты чуть не все на него похожи.
В их седьмой день совместной жизни ужин запоздал, потому что Валенты был на дежурстве в офицерской столовой. А потому Корчак опоздал на карточную игру у знакомых неподалеку и все еще был в скверном настроении, когда вернулся в полночь. Он зажег свет и растерялся, не найдя Стефана. Он бросился во двор и увидел, что мальчик бежит к нему.
- Где ты был?
- На кухне. Я там высматривал в окошко, когда вы доиграете. А потом, глядь, вас уже нет. Вот я и побежал, чтобы вас нагнать.
— Ты боялся?
— А чего мне было бояться?
Корчак понял, что Стефаном руководил не страх, а привязанность к нему, и преисполнился «горячей благодарностью к пареньку». Он попытался проанализировать странную власть, которую приобрел над ним мальчик.
«В нем не было ничего особенного, ничего привлекающего внимание. Простое лицо, плохо скоординированное тело, заурядный ум, скудное воображение, ни намека на ласковость — ничего, что делает детей обворожительными. Но это природа, ее вечные законы, Бог, говорящий через этого невзрачного ребенка так же, как через любой придорожный куст. Благодарю тебя за то, что ты такой, какой есть. Простой и обычный».
«Мой сын, — добавил он с нежностью. — Как мне тебя
благодарить?»
На восьмой день он стоял у печки, обдумывая уроки этого дня, когда Стефан, уже в постели, сказал:
— А вы мне что-то обещали.
— Что именно?
— Волшебную сказку.
В первый раз мальчик попросил рассказать ему что-то.
— Рассказать тебе новую?
— Нет, я хочу про Аладдина.
Корчак отметил для себя, что из трех уже рассказанных ему сказок — «Золушка», «Кот в сапогах» и «Аладдин» - Стефан выбрал ту, которая была ближе всего его собственной жизни в то время. «Волшебник приходит к бедному юноше и изменяет его жизнь с помощью чудесной лампы.  Здесь неизвестный доктор (офицер) внезапно появляется и  спасает его из казенного приюта. В сказке рабы приносят вкуснейшие яства на золотых блюдах — здесь Валенты приносит плюшки».
На одиннадцатый день Стефан сказал:
— Я теперь про моего брата даже не думаю.
— И очень жаль, — ответил Корчак. — Тебе следует думать и о брате, и об отце.
В этот вечер он занес в записную книжку: «Эта гнусная война».
Такое положение могло бы длиться и длиться, если бы у Корчака не воспалился правый глаз. Сначала он игнорировал воспаление, но Стефан требовал, чтобы он пошёл в глазную клинику. Когда он вернулся оттуда в очках с синими стеклами, Стефан спросил приглушенным голосом:
— Он очень болит?
Стефан заплакал, когда его джинна отправили в госпиталь из-за глазной инфекции. Твердо решив поддерживать профессиональную дистанцию и не веря, что мальчик искренне переживает за него, Корчак записывает: «Полагаю, он вспомнил свою семью — тот, кто ложится в больницу, умирает».
Стефан навестил его вместе с Валенты.
— А скажите, эти офицеры тоже больны?
-Да.
— Глазами?
— Нет, у них разные болезни.
— А они играют в карты на деньги?

Когда Корчак решил поработать с одним ребенком, он спросил свой дневник: «Чему это будет равносильно?» — вопрос, на который он никогда не попытался ответить. Его теплое чувство к Стефану (и ко всем шалунам, которых он особенно отличал в приюте) может показаться читателям фрейдистской ориентации столь же подозрительными, как отношение Льюиса Кэрролла к Алисе Лиддел или Джеймса Барри к мальчикам Ллевелин-Дэвисам, вдохновившим его на создание Питера Пэна. Интимность жизни со Стефаном в тесной квартире, возможно, напомнила Корчаку собственное детство — на что указывают некоторые его размышления, — или же пробудила отцовскую потребность в ребенке, которого он поклялся не иметь, или обнажила реальную тягу к мальчикам, которую он подавлял в себе всю жизнь. А возможно, включала элементы всех трех предположений. Как бы то ни было, он вспоминал их общение как педагогический эксперимент. «Я обнаружил, что наблюдение за одним ребенком приносит столько же разочарований и удовлетворения, как и наблюдение за большим числом детей. В одном ребенке можно увидеть гораздо больше, многое можно воспринять тоньше и более тщательно оценить каждый факт. Утомленный воспитатель группы имеет право, если не сказать — должен, использовать в своей работе такой вот «севооборот».

Он завершил эту заметку коротким сообщением: «Я провел с ним только две недели. Я заболел, и мне пришлось уехать, но мальчик еще некоторое время оставался там. Потом на фронтах началось движение, и мой ординарец вернул его в казенный приют».

<<<НАЗАД К НАЧАЛУ

ПРОДОЛЖЕНИЕ >>>

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня