Глава 9
ДЕТСКАЯ РЕСПУБЛИКА
Ребенок — искусный актер с сотней масок — по одной для матери, отца, бабушки или
дедушки, для строгого или снисходительного учителя, для кухарки или горничной,
для собственных друзей, для богатых и бедных. Наивный и хитрый, смиренный и
надменный, ласковый и мстительный, послушный и своевольный, он так искусно
надевает разные личины, что легко обводит нас вокруг пальца.
«Как любить ребенка»
Строительство приюта не было завершено в срок, и дети смогли переехать в него
только в октябре 1912 года. Они Уже покинули прежнее помещение и были вынуждены
временно ютиться в загородном пансионате еще долго после того, как его покинули
летние постояльцы. Привыкшие к
шуму и многолюдью городских трущоб, они испытывали постоянный смутный страх,
воображая, будто окрестные леса кишат людоедами и хищными зверями. Когда «эти
шумные, скованные, возбужденные, озорные» мальчики и девочки наконец в один
дождливый день прибыли в дом 92 по Крохмальной улице, они все еще сжимали палки
и дубинки — память о своих лесных играх — и сами смахивали
на дикарей.
Четырехэтажный белый дом, один из первых в Варшаве с центральным отоплением и
электричеством, встретил сирот будто дворец из волшебной сказки. Вне себя от
изумления они оглядывали огромный двухсветный зал на первом этаже,
предназначенный служить столовой, помещением для приготовления уроков и для игр;
не веря своим глазам, осматривали выложенные кафелем ванные комнаты, унитазы со
спуском и сверкающие фарфоровые раковины с кранами горячей и холодной воды — все
это было так не похоже на смрадные, кишащие крысами лачуги их прежней жизни. Тут
все, даже выложенная кафелем кухня, сияло чистотой и поражало красотой, будто
предназначалось для
важных особ.
После обеда детей вымыли в больших фарфоровых ваннах. Затем, одетых в теплые
ночные рубашки, их развели по дортуарам для мальчиков и девочек, разделенных
узким застекленным помещением, откуда Корчак намеревался наблюдать за ними и
успокаивать их. Затем каждому ребенку показали его кровать.
Самым младшим предназначались железные кроватки, разделенные деревянными
перегородками, в которых Корчак предусмотрел широкое отверстие в центре, на
случай, если ребенок проснется ночью и испугается. Тем не менее они все еще были
испуганы, и старшие и младшие. Девочка, которая всегда спала в обнимку с
сестренками на грязном соломенном тюфяке, расплакалась. А мальчик, никогда не
видевший кровати с белыми простынями, заполз под нее. Корчак и Стефа переходили
от кроватки к кроватке, лаская детей, целуя их, успокаивая, пока все не уснули.
Создание этой маленькой республики потребовало от них огромных усилий — работы
по шестнадцать часов в день без перерывов, отпусков или воскресного отдыха,
повторял
Корчак. А Стефа вспоминала, что в первые годы была настолько занята, что не
принимала никакого участия в общественной жизни Варшавы — с тем же успехом она
могла бы жить где-нибудь в самой глухой провинции. Но главным для обоих было
добиться, чтобы их эксперимент завершился успешно.
Свой первый год в Доме сирот Корчак называл худшим годом своей жизни. После
опыта работы в летних лагерях он верил, что ничто уже не может застать его
врасплох, но он ошибался. Вместо того чтобы по достоинству оценить новый комфорт
и принять правила коллективной жизни, дети «объявили войну» даже раньше, чем он
успел понять, что происходит. Второй раз он столкнулся с грозным сообществом,
перед которым оказался бессилен. Подавленные совокупностью его правил, дети
заняли позицию тотального сопротивления и не поддавались ни на какие уговоры.
Принуждение порождало злобу. Новый родной дом, которого они ждали с таким
нетерпением, вызывал ненависть.
Только позднее Корчак понял, как трудно было детям отказаться от привычного
образа жизни. Вопреки убогости и несовершенствам их прежнего приюта, пусть
темного и лишенного удобств, они вспоминали о нем с тоской. Их «подавило
великолепие» новой обстановки. «Безликая необходимость» распорядка дня словно бы
«стирала» их личности. Прежние лидеры увядали и утрачивали престиж; прежде
покладистые дети теперь упирались на каждом шагу. Их не трогало то уважение, с
которым Корчак относился к труду. («Чисто отполированный стол важен не меньше,
чем аккуратно исписанная страница».) Они скептически наблюдали, как на почетном
месте у двери дортуара он ставил метлу и швабру, провозгласив их благородными
произведениями искусства.
Отказываясь преклоняться перед метлой и шваброй, они восстали и прибегли к
саботажу. Засовывали камешки в раковины, отключали звонок, размалевывали стены.
Они распускали слух, будто в супе был обнаружен червяк, и отказывались есть. Они
забирали ломти хлеба со стола, что воспрещалось, и прятали их под подушки и
матрацы. Вещи пропадали бесследно или оказывались не на своем месте.Кто это сделал? Никто не знал. Кто разлил это? Кто сломал
это? Молчание.
Порой, когда Корчак кричал: «Снова крадете! Я не собираюсь тратить попусту силы
на воспитание воров!» — голос у него срывался, а глаза обжигали слезы бессилия.
Он утешал себя предположением, что каждый новый учитель, конечно, переживает
такие трудные испытания. Однако он знал, что ему необходимо создавать
впечатление, будто у него все под контролем. Он научился «держать себя в узде»,
даже когда один из самых отпетых хулиганов, оттирая дорогой фарфоровый писсуар,
разбил его, а вскоре после этого — и бутыль с рыбьим жиром. Его сдержанность
принесла свои плоды, она завоевала ему «союзника». Вскоре заговорила
коллективная совесть. День за днем все больше детей переходило на его сторону.
Через шесть месяцев, когда все более или менее угомонились, в приют были приняты
новые дети. И опять в маленькой республике воцарилась смута — новенькие восстали
и бросили вызов власти.
Новый штат тоже создавал трудности. Филантропы организовали школу при приюте, но
набранные ими учителя держались как «аристократы», создавая пропасть между собой
и кухаркой, сторожем и прачкой, считая себя выше их. Ненавидя снобизм любого
рода (он часто повторял, что предпочтет оставить ребенка под присмотром старухи,
которая пять лет выращивала цыплят, чем поручить его заботам только что
получившей диплом няни), Корчак увольнял учителей, искренне считая их менее
нужными в сравнении с прислугой, на которой держался порядок в приюте. Он
посылал детей в школы по соседству, сохранив в штате только одного преподавателя
для помощи детям с домашними заданиями.
Миновал почти год, прежде чем Корчак и Стефа почувствовали, что наконец-то
создали для маленькой республики прочную основу. Они совсем измучились, но
ликовали, избавившись от персонала, баламутившего воду. Теперь ребенок мог стать
«хозяином, тружеником и главой семьи».
Не все сироты пришли из бедных семей. Григорий Шмук-лер, двенадцатилетний
скрипач-вундеркинд, поступил в приют после смерти своего отца-врача. Корчак,
любивший музыку, организовывал для Григория небольшие благотворительные концерты
в домах меценатов, покровительствовавших приюту. А по вечерам, когда дети
ложились спать, он иногда звал Григория в застекленный закуток между дортуарами,
чтобы тот играл для всех Глюка и польские народные мотивы. Когда гасили свет,
Корчак сидел в сумраке закутка и писал, словно летчик в кабине, отвечающий за
благополучие своего экипажа. Его радовали доносившиеся из дортуаров приглушенные
голоса, потому что он понимал «глубокую духовную потребность детей в доверяемых
шепотом секретах, грустных воспоминаниях и советах от чистого сердца».
И его снедало любопытство.
— О чем вы разговаривали вчера вечером в спальне? — мог он спросить на следующий
день.
Дети были откровенны в своих ответах.
- Я рассказывал ему, как мы жили, когда батя был с
нами.
- Я его спросил, почему поляки не любят евреев.
- Я сказал ему, что, если он постарается, вы не будете
на него сердиться.
- Я сказал, что поеду к эскимосам, когда вырасту. На
учу их читать и строить дома такие, как наши.
Когда сироты говорили о самых потаенных своих чувствах, Корчак сердечно
отзывался на эти признания. Никто лучше него не знал, насколько парадоксальна
жизнь. Он хотел, чтобы их мечты были смелыми, но и чтобы они реалистически
оценивали возможность того, что мечты эти не сбудутся. «Дерзайте мечтать, —
писал он в книге под названием «Слава» о трех детях с высокими, но несбыточными
целями. — Что-нибудь из этого обязательно получится». В «Злополучной неделе»
мальчик-фантазер, очень похожий на Генрика Гольдшмидта, вечно попадает впросак и
в школе, и дома, потому что учитель и родители не способны понять его чувства.
Эти рассказы завоевали интерес читателей. Корчак первым в польской литературе
создал ребенка — героя произведения, причем говорящего естественным языком без
высокопарных выражений, какими изъяснялись до
Корчака выдуманные дети, всегда к тому же пребывавшие на периферии сюжета.
Пока Корчак записывал диалект своих сирот, он сознавал, что самые глубокие свои
чувства они выражают в полусне, когда на волю вырываются эмоции, днем тщательно
подавляемые. Прохаживаясь между кроватями, вслушиваясь в «симфонию детского
дыхания», замечая безмятежность или тревожность сновидцев — даже беспокоясь, не
был ли кашель бронхиальным, а не просто нервным, — он делал заметки для
«серьезной книги» о спящих детях и о ночи. И его посещала непрошеная мысль: а
есть ли у него право наблюдать этих детей, когда они наиболее беззащитны? «К
чему подсматривать? — спрашивал он себя. — Пусть Природа хранит свои секреты».
Но ученый не мог не подсматривать, пусть педагога и смущало, насколько это
этично.
Иногда он сидел в стеклянном закутке и мучился, зная, что ничем не может помочь
ребенку, тоскующему по умершим родителям, по братьям и сестрам, с которыми
разлучен. Слезы были неизбежностью, но он все равно не мог привыкнуть к
прерывистым, безнадежным, трагическим рыданиям, напоминавшим ему о том, как в их
возрасте он оплакивал своего больного отца. Он знал, что существует столько же
особых рыданий, сколько существует детей: «от тихих и глубоко личных до
капризных и неискренних, до неудержимых и бесстыдно откровенных». «Это плачут
столетия, а не ребенок», — занес он в свою записную книжку.
Восьмилетнего мальчика разбудила зубная боль. Ухватив руку Корчака, он выплеснул
наружу свои страдания: «...тогда мама умерла. Тогда меня отослали к бабушке, но
она то- же умерла. Тогда меня отвезли к тете, но ее не было дома. Было холодно.
Меня впустил дядя. Очень бедный. Я хотел есть. Его дети болели. Он положил меня
в кладовой, чтобы я не заразился. У меня ночью всегда болят зубы. Потом меня
взяла одна женщина, но скоро отвела на площадь и оставила там. Было темно. Я
очень боялся. Ребята начали меня пихать. Тогда полицейский отвел меня в участок.
Там были одни поляки. Они отослали меня к моей тете. Она кричала и взяла с меня
клятву, что я не расскажу вам, что со мной было. Можно я тут останусь? Можно? Вы
не сердитесь, что я бросил мячик на траву? Я не знал, что это нельзя».
«Он уснул, — записал Корчак. — Странно, но на миг я ясно увидел светлый ореол
вокруг его усталой восьмилетней головенки. До этого я наблюдал такое явление
всего один паз». Затем он добавил: «Я пишу это, но знаю, что никто не поймет.
Понять это можно, только оказавшись в тишине ночи в большом дортуаре сиротского
приюта».
Самые отпетые хулиганы, жестоко испытывавшие его терпение днем, ночью могли
сломаться. Услышав рыдания Моше, он бросился к его постели. «Не плачь, ты всех
перебудишь!» А потом, став на колени возле мальчика, он шепнул: «Ты знаешь, я
тебя люблю, но я не могу спускать тебе все твои проделки. Не ветер разбил
стекло, а ты. Ты мешал всем играть, не стал есть ужин и затеял драку в спальне.
Я не сержусь...»
Корчака не удивило, что его слова только вызвали новый взрыв рыданий. «Иногда
утешения оказывают противоположное действие — они усугубляют горе ребенка, а не
смягчают его». Но хотя рыдания Моше стали еще судорожнее, они прекратились
скорее.
— Может быть, ты голоден? Принести тебе булочку?
Мальчик отказался.
— Так спи, сынок, спи, — прошептал Корчак и слегка
погладил мальчика. — Спи!
В эту минуту Корчаком владело ощущение бессилия. Если бы он только мог оберегать
своих детей от опасности, «хранить их на складе», пока они не окрепнут
достаточно, чтобы вести самостоятельную борьбу. «Для орлицы или наседки очень
просто согревать птенцов теплом собственного тела. Для меня, человека и
воспитателя не собственных моих детей, это куда более сложная задача. Я жажду
увидеть, как моя маленькая община воспарит, я грежу о том, как они взовьются
ввысь. Их совершенство — вот моя грустная тайная молитва. Но когда я обращаюсь к
реальности, то знаю, что едва они взмахнут крыльями, как улетят на поиски
пропитания и удовольствий».
Некоторые дети действительно ускользали с участка Дома сирот для кратких
вылазок: несколько девочек отправились к старому приюту на Францисканской улице,
просто чтобы еще раз взглянуть на него, а трое братьев ушли пеш-ком из города
навестить свой прежний дом и лес, где они
83
когда-то играли. Им пришлось предстать перед детским судом (который в первые два
года существования приюта собирался нерегулярно) за нарушение правила,
воспрещавшего покидать участок без разрешения, и за опоздание к ужину. Судьи
были милосердны, а Корчак сделал вывод, что «ностальгия бывает даже у детей,
тоска по прошлому, которое не вернется».
Предсказав, что в будущем педагогические учебные заведения будут предлагать курс
журналистики, Корчак основал приютскую газету, назвав ее «азбукой жизни», потому
что она связывала одну неделю с другой и сплачивала детей. «С помощью газеты мы
будем знать все, что происходит, — сказал он. — И не важно, если мы начнем с
маленькой написанной от руки. Когда-нибудь мы будем печатать ее на машинке, а то
и набирать».
Дети с нетерпением ждали субботнего утра, когда Корчак имел обыкновение сам
читать вслух свою колонку. (Поколения детей будут вспоминать живость его стиля и
теплоту голоса.) «Вы помните, — писал он в одной такой колонке, -как у вас,
когда вы только поселились тут, не было близких друзей и вам было грустно и
одиноко? Вы помните, кто толкнул или ударил вас и потребовал, чтобы вы отдали
ему что-то, и вам пришлось подчиниться?.. Теперь к нам пришли новые дети, они
чувствуют то же, что тогда чувствовали вы, и не знают наших порядков. Мы
надеемся, что вы поможете своим новым товарищам». И в другой: «Мы ждали, чтобы
это произошло. И это происходит. Дети везут подарки своим семьям из нашего дома.
Мы гадали, какие это будут подарки. Может быть, иголки, карандаши, кусок мыла?
Но нет, это совсем другие подарки! Девочка рассказала своему братцу волшебную
сказку, которую услышала здесь, а мальчик спел только что выученную песню, еще
один мальчик показал, как он моет тарелки, а некоторые рассказали про то, о чем
прочли в нашей газете».
Дети дарили свои «подарки» каждую субботу днем после обеда, когда им разрешалось
навещать родных, которые у них еще оставались. Корчак настаивал, чтобы они не
теряли этих связей. «Дети без семьи ощущают себя обделенными, — говорил он. —
Даже плохая семья лучше, чем никакая». Однако из гигиенических соображений детям не разрешалось оставаться ночевать. А
когда они возвращались в семь часов, их проверяли, не принесли ли они с собой
вшей.
В еврейской общине Варшавы раздавались недовольные голоса: Дом сирот объявлялся
«слишком уж польским». Корчака обвиняли в том, что он руководит «фабрикой
ассимиляции», хотя в приюте еда была кошерной, а день субботний соблюдался, как
и все еврейские праздники. И ежегодно те, на чьи щедроты существовал Дом,
приглашались туда на пасхальный седер. Григорий Шмуклер помнит раввина, который
вел первый седер, и какое разочарование испытал он и другие дети, когда они
бросились к двери, открывшейся для Илии, и никого за ней не нашли. Но они
отыскали мацу, спрятанную в ларе в столовой, и получили в награду по леденцу.
Дети с нетерпением ждали ужина в пятницу, и не только из-за важности, которую
ему придавали у них дома, но и потому, что Корчак делал его таким увлекательным.
После ванны, после того как они длинной вереницей прошли за ним по лестницам и
помещениям, после того как были зажжены праздничные свечи и съеден праздничный
ужин, после игры в лото, в которой они выигрывали сласти, после того как они
надевали свои пижамы и укладывались спать, Корчак входил в дортуар мальчиков или
девочек, в зависимости от того, чья была очередь, и рассказывал сказку.
Он мог бы без труда сочинять все новые и новые, но предпочитал старинные
классические сказки, особенно «Кота в сапогах». И ему не надоедало вновь и вновь
описывать плутни этого словно бы ничего не стоящего кота, который благодаря
хитрости и находчивости сумел выиграть для своего бедняка-хозяина принцессу и
королевство. Корчак знал, что детям, чувствующим себя отверженными в обществе,
которое их не ценит, ощущающим гнев и бессилие, так как родители больше их не
защищают, таким детям необходимо верить в существование волшебных сил, способных
помочь им преодолеть все трудности.
«Я всегда исходил из неизбежности препятствий, — писал он. — Если я путешествую
по морю, должна разразиться буря. Если я руковожу каким-то проектом, все
начинается с неприятностей и только в конце я добиваюсь успеха.
Ведь очень-очень скучно, если все идет гладко с самого начала...» Сказки, в
которых герой или героиня в конце концов преодолевают все препятствия благодаря
настойчивости и силе воли, чаровали его своей близостью к реальной
жизни.
«Это правда?» — как-то спросил ребенок, когда он рассказывал сказку, в которой
действовали волшебник, дракон, феи и заколдованная принцесса. Другой маленький
слушатель ответил пренебрежительно: «Разве ты не слышал, как он сказал, что
расскажет волшебную сказку?» Анализируя вопрос, как дети воспринимают
реальность, Корчак заключил: «Сказка представляется ребенку нереальной только
потому, что мы сами сказали ему, что волшебные сказки — это
выдумка».
Корчака привлекала заложенная в сказках мораль -простые хорошие люди в финале
вознаграждаются за доброту и благородство, а плохие караются.
Он наслаждался своей ролью рассказчика, описывая Кота в элегантных панталонах и
высоких сапогах, с щегольским пером на шляпе. А затем — напряжение, когда
появляется карета короля с принцессой, которая позже выйдет замуж за бедного
хозяина Кота. И его не огорчало, если в самом драматическом месте младшие дети
засыпали. Ведь, как Корчак любил повторять, ему преподало «урок смирения» стадо
овец в летнем лагере. Случилось это во время длинной прогулки, когда он уступил
желанию мальчиков, потребовавших сказку. Они перессорились из-за того, кому
сидеть рядом с ним, и, затаив дыхание, ловили каждое его слово. И вот, когда он
дошел до самого волнующего момента, раздалось блеяние, поднимая пыль, появилось
стадо овец, и Бромберг (он всегда что-нибудь терял, начиная с пуговиц)
вскакивает и кричит: «Глядите — овцы!» Все мальчики тут же повскакали на ноги и
побежали к стаду, забыв про сказку и рассказчика. Оставшись сидеть в
одиночестве, Корчак было расстроился, но позднее понял, что ему следует
поблагодарить овец, так как они помогли ему стать «менее самонадеянным, даже
скромным».
Когда новости о прогрессивном сиротском приюте в Варшаве, экспериментирующем с
самоуправлением, распространились из Польши в другие страны, Корчак обнаружил, что сверх прежних своих
забот он теперь должен справляться с потоком всевозможных иностранных деятелей и
педагогов, включая бригаду русских архитекторов, которые несколько дней изучали
планировку здания. И все же вопреки своей славе маленькая республика не была
защищена от «злобных шепотов улицы, доносящихся из-под двери».
В 1910 году, пока приют еще строился, происходили бурные антисемитские вспышки,
провоцируемые политиками вроде Романа Дмовского, лидера правого крыла
национально-демократического движения. «На берегах Вислы нет места для двух
рас», — проповедовал Дмовский, подчеркивая факт, что триста тысяч варшавских
евреев составляли тогда треть ее жителей. «Евреи — чуждый элемент в польском
обществе, — провозглашал Дмовский, — и противники идеи национального
освобождения». За чашкой кофе некий воинствующий националист сказал Корчаку
тоном отчаяния: «Скажите, что мне остается делать? Евреи роют нам могилу». А
другой знакомый поляк сетовал: «Ваши достоинства — это наш смертный приговор».
Корчак написал статью «Три течения» для влиятельного польского журнала, как
будто урезонивающие слова могли остановить вздымающуюся волну антисемитизма.
Признавая, что между поляками и евреями отношения всегда были сложными, что
антагонизм исходит от обеих сторон, он призвал к вере в общую историю, связавшую
их воедино.
В польском обществе, указал он, существуют три четкие течения. Первое составляют
аристократические поляки с фамилиями, кончающимися на «-ский» и «-ич». Они
всегда старались обособиться от тех, чьи фамилии кончаются на «-берг», «-зон» и
«-штейн». Второе течение слагается из «наследников Соломона, Давида, Исайи,
Маккавеев, Гале-ви и Спинозы — законодателей, мыслителей, поэтов — старейшей
аристократии Европы с Десятью заповедями в их гербах». И те, из кого оно
слагается, тоже предпочитают обособляться.
Но есть еще третье течение, и его члены всегда утверждали: «Мы сыны одного
праха. Века взаимных страданий и Успеха сделали нас звеньями одной цепи. Одно
солнце светит на нас, один град губит наши поля, одна земля покоит
кости наших предков. В нашей истории больше слез, чем улыбок, но не по нашей
вине. Так разведем же вместе общий костер...» Он закончил статью признанием:
«Сам я принадлежу к третьему течению».
Антисемитизм продолжал расти в тени польского национализма, будто ядовитый гриб.
Вскоре после того, как Корчак и Стефа переселили детей в новое здание,
распространились слухи, что русские рабочие, строящие мосты через Вислу,
задумали устроить погром. Фонари в еврейских кварталах будут опрокинуты, и
явятся русские, переодетые в старые еврейские лапсердаки, которые они якобы
усердно покупают у старьевщиков. Корчак оставлял боковую калитку в ограде
отпертой, чтобы обеспечить быстрое бегство, если начнутся бесчинства.
В 1913 году антисемитская истерия усилилась еще больше из-за суда над Бейлисом,
происходившего тогда в Киеве. Мендель Бейлис, мелкий конторский служащий, был
обвинен в убийстве христианского мальчика, чтобы использовать его кровь в
пасхальной маце. Такие обвинения выдвигались против евреев в Восточной и
Центральной Европе на протяжении веков, но весть об этом пронеслась по Польше,
как степной пожар. Григорий Шмуклер вспоминает, как уличные мальчишки швыряли
камни в него и других сирот, когда они шли в школу или из школы, вопя: «Бейлис!
Бей-лис!» Даже когда в Киеве Бейлиса признали невиновным, эти ребята не
прекратили своих издевательств: «Трави жидов собаками!»
Корчак пытался налаживать хорошие отношения с соседскими детьми, приглашая их
после школы играть с его сиротами. Именитый немецкий философ Герман Коген,
посетивший Дом сирот, завершая в 1914 году объезд восточноевропейских еврейских
общин, был поражен тем, что было достигнуто в приюте в таких тяжелых условиях. В
отличие от других ассимилированных западных евреев, которые относились к своим
восточным собратьям с пренебрежением, полагая, что те еще не до конца расстались
со Средневековьем, Коген восторженно отозвался в газете Мартина Бубера «Der
Jude»: «На меня произвели глубокое впечатление посещения образцовых сиротских
приютов и особенно того, которым с неутомимой любовью и пониманием современных требований управляет в Варшаве доктор Гольдшмидт».
В те весну и лето, пока кафе полнилось слухами о надвигающейся войне, Корчак
прибегнул к дипломатии иного рода. Он убедил Общество помощи сиротам закупить
двести горшков с цветами, чтобы его воспитанники подарили их соседям. Пусть
остальную Варшаву занимала возможность мирового конфликта, но из конца в конец
Крохмальной улицы окна будут на солнце пылать красной геранью.
|