На главную сайта

БИБЛИОТЕКА
РЕДКОЙ
КНИГИ

BETTY JEAN LIFTON

THE KING OF CHILDREN
The Life and Death of Janusz Korczak
БЕТТИ ДЖИН ЛИФТОН

КОРОЛЬ ДЕТЕЙ
Жизнь и смерть Януша Корчака

Перевод с английского И. Гуровой и В. Генкина

ПРОДОЛЖЕНИЕ 10

Глава 8
РЕШЕНИЕ

К тому времени, когда Корчак добрался до приюта, размещенного в обветшалом здании бывшего женского монастыря, выступления в честь Марии Конопницкой, поэтессы и детской писательницы, уже начались. Он стоял у дверей и слушал, как исполнители — бледные, обритые наголо, с ногами-спичками, в чистой но плохо сидящей одежде — декламируют стихи, которые разучивали целую неделю. Их робкие улыбки так его растрогали, что он с трудом сдерживал слезы.
Не все они были круглыми сиротами. Но почти у всех от-цы умерли от туберкулеза, недоедания и непосильного тру-да, и овдовевшие матери отдавали их в приюты, вроде этого, чтобы пойти работать. Старшие уже прошли школу УЛИЦЫ, и в их провалившихся глазах, в неловком испуганном смехе, была та же печаль, которую он замечал у польских заморышей варшавских трущоб, — «дети, влачащие не только груз своих десяти лет, но в глубинах души еще и ношу многих поколений».
Корчак сразу заметил Стефу, она стояла сбоку, суфлируя детям — ее губы двигались в такт их губам. Едва договорив, мальчик бежал к ней, чтобы она его обняла, а потом оставался рядом, прилипая вместе с другими к ее длинной юбке, как к магниту.
Даже тогда никто не назвал бы Стефу красавицей. В свои двадцать три года она была на восемь лет моложе Корчака и почти на голову выше. Ее темные серьезные глаза — самое лучшее на некрасивом лице — свидетельствовали о душевной теплоте и сильном характере. На фотографии, снятой в те годы, это лицо обрамляют практично подстриженные волосы, а его выражение, сосредоточенное и требовательное, уже предсказывает судьбу женщины, которой в течение тридцати лет предстояло нести на своих плечах тяжкую ношу ответственности за сотни детей. Белый отложной воротник скромно контрастирует с черной кофточкой, облегающей полную фигуру.
Стефа выросла в среде, во многом похожей на ту, в которой рос и Корчак. Она не говорила на идише и имела весьма ограниченное представление о еврейских религиозных традициях. Она, ее старшая сестра Юлия и младший брат Станислав (Сташ) жили с родителями в шестикомнатной квартире в доме, составлявшем часть приданого ее матери. Две старшие дочери уже вышли замуж и поселились отдельно. Отец Стефы, текстильный фабрикант, был слабого здоровья, и воспитание детей практически переложил на жену. В эпоху, когда женщины редко получали высшее образование, мать Стефы, пылкая польская патриотка, позаботилась отдать двух младших дочерей в престижную частную школу для девочек, где тайно преподавали польскую культуру, а затем послала их в Бельгию в Льежский университет, вместо русского университета в Варшаве. В их отсутствие она посвятила себя заботам об приданом девушек, которое хранила в сундуках у себя в спальне. Ей и в голову не приходило, что они могут вообще не выйти замуж. Все было тщательно приготовлено, вплоть до последней пуговички, пришитой по всем правилам — она судила о характере людей по тому, как крепко были пришиты их пуговицы. Привязанная к дому мужем и младшим сыном, эта энергичная женщина, любившая путешествовать, довольствовалась поездками по окраинам Варшавы на конке. Домой она возвращалась освеженной, будто после увлекательных приключений. Именно от лишенной предрассудков матери Стефа восприняла многие свои принципы, а также унаследовала ее организаторские способности. Стефа специализировалась по естествознанию, но по-настоящему ее интересовало воспитание и образование. Вернувшись в Варшаву и обнаружив по соседству со своим домом маленький еврейский приют, содержавшийся на средства Общества помощи сиротам, она немедленно предложила свои услуги. Вскоре она стала настолько необходимой, что Стелла Элиасберг поручила приют ее заботам. (Директриса, управлявшая приютом до того, как он поступил в ведение Общества, тратила его скудные средства на себя, прекрасно одеваясь и питаясь, а истощенные дети, одетые в лохмотья, ползали по грязному полу, подбирая гнилые картофелины, которые им бросали.) Единственной помощницей Стефы была энергичная воспитанница другого приюта тринадцатилетняя Эстерка Вейнтрауб, которая стала для нее почти дочерью.
Кроме того, ее работа очень сблизила Стефу с Элиасбер-гами. Когда они сказали ей, что на вечере в приюте будет Януш Корчак, она не сомневалась, что этот знаменитый защитник права детей на лучшую жизнь заинтересуется их планами — но насколько, этого она предугадать не могла. Корчак стал часто заглядывать в приют, чтобы поговорить с ней и поиграть с детьми. Сироты визжали от восторга при появлении худощавого скромного лысеющего доктора, чьи карманы всегда топырились от сластей и принадлежностей для фокусов и чей запас загадок и сказок был поистине неистощимым. Их сотрудничество оказалось на редкость плодотворным — Стефы, с ее способностью наводить порядок в темных обветшалых помещениях, и Корчака с его естественным подходом к детям. Его любовь, которую в будущем он назовет «педагогической любовью» (не сентиментальной, но основанной на взаимном уважении), распространялась на них всех и особенно на маленькую Эстерку Вейнтра-уб, чья обаятельная деятельная натура завоевала его сердце не меньше, чем сердце Стефы. И когда они говорили о том, чтобы со временем послать ее в Бельгию в тот же университет, где училась Стефа, они словно бы обсуждали будущее их собственной дочери.
Жизнь в приюте становилась для Корчака все более важной по мере того, как жизнь вне его стен становилась все сложнее. Двадцать второго июля 1909 года, в день рождения Корчака, муж сестры, Юзеф Луи, умер в возрасте тридцати девяти лет. (О Луи не известно ничего — его странная фамилия только усугубляет тайну, — как и о его браке с Анной, которая к тому времени была дипломированной переводчицей с французского.)
Время было скверным для всех. Новая волна царских репрессий обрушилась на тысячи интеллектуалов, социалистов и членов революционной партии, в значительной степени составлявших элиту польского общества: они были либо брошены в тюрьмы, либо сосланы в Сибирь. Университеты закрывались, почти все реформы, завоеванные во время незавершенной революции 1905 года, были отменены. «Общество» — журнал, который основала Ядвига Давид, когда полиция за четыре года до этого закрыла «Голос», теперь тоже был вынужден прекратить свое существование. Была ли причина в политическом давлении, или сыграла роль связь Давида с другой женщиной, но у Ядвиги произошел нервный срыв. Год спустя, в возрасте сорока шести лет, она бросилась в колодец.
Корчак был арестован вместе со многими другими писателями и отправлен в тюрьму. Его очень обрадовало, что он оказался в одной камере с Людвиком Кшивицким, известным социологом, которого знал со времени Летающего университета. Радикальный социалист, переводивший Маркса на польский, Кшивицкий был знаком с тюремными камерами не меньше, чем с аудиториями, где завораживал слушателей блистательными лекциями — многие из них готовились за решеткой. Круговорот «тюрьма — освобождение — тюрьма» стал для него привычным образом жизни, и он принимал его как должное, в отличие от Яна Давида и Вацлава Налковско-го, которые давно разочаровались в политической активности как средстве для решения внутренних проблем Польши.
Кшивицкий научился терпеть существование в тесных камерах без окон, где «самая длинная его прогулка» измерялась семью шагами, а единственным другом была муха, о которой он писал длинные письма своему сыну. Корчак поражался способности профессора игнорировать нестерпимую обстановку и сосредоточиваться на сохранении сил своего внутреннего «я». Каждый день он проводил так, будто находился у себя в кабинете: раскладывал документы и карты на грязном полу и прослеживал пути миграций древних племен. В течение двух месяцев, которые они провели вместе, Кшивицкий, как полагают, укреплял своего молодого друга в верности его целям. (Корчаку предстояло опереться на опыт Кшивицкого много лет спустя, когда его арестовали нацисты.) Освобожденный по ходатайству высокопоставленного польского аристократа, ребенка которого он вылечил, Корчак продолжал проводить со Стефой и детьми в приюте все время, которое ему удавалось выкроить. Элиас-берг с женой посвятили его в свою мечту перевести детей из ветхого здания в большой современный сиротский дом. Стефа, сказали они, согласилась взять на себя управление им, а если в проекте примет участие такой человек, как Корчак, то Обществу помощи сиротам, без сомнения, удастся заинтересовать других филантропов и собрать необходимую внушительную сумму. Элиасберги выбрали удачное время: Корчак, подавленный политической ситуацией, по-прежнему не находя удовлетворения от работы в больнице, был готов радикально изменить свою жизнь.
В 1910 году варшавское общество с некоторым удивлением узнало, что Януш Корчак намерен отказаться от процветающей медицинской практики и успешной литературной карьеры, чтобы стать директором сиротского приюта для еврейских детей. Мало кто понимал, что одной медицины было уже недостаточно для этого педиатра, грезящего чем-то большим, — она «уже не насыщала его реформаторского рвения», как Эрик Эриксон отозвался об адвокатской практике Ганди. Сиротский приют обещал ему возможность проверить некоторые его педагогические, идеи на практике, и, хотя создавалось впечатление будто, согласившись возглавить приют, он приносил жертву, сам он так не считал.
Педагогом я стал потому, что всегда лучше всего чувствовал себя среди детей», — скажет он молодому интервьюеру спустя много лет. Но решение далось Корчаку отнюдь не легко. «Путь, который я выбрал для достижения моей цели — и не самый короткий, и не самый удобный, — писал он позднее. — Но этот путь — лучший для меня, потому что он мой собственный. Я обрел его не без усилий и страданий и лишь тогда, когда мне стало ясно, что все книги, которые я прочел, весь опыт и мнения других уводят меня не туда». Трудность принятия этого решения отчасти заключалась в опасениях, что, меняя больницу на сиротский приют, он предает медицину. (Этот конфликт так и остался не разрешенным полностью.) Он убеждал себя, что вовсе не отрекается от медицины ради педагогики, а, напротив, сумеет объединить их. Используя приют как лабораторию для клинических наблюдений, он намеревался разработать педагогическую систему диагностики, опирающуюся на определенные симптомы. Как врач определяет болезнь исходя из жалоб пациента, так учитель должен разбираться в настроении своего ученика. «Улыбка, слезы и вдруг вспыхнувшие щеки должны служить педагогу тем же, чем служат врачу жар, кашель или тошнота. Медицина сосредоточена только на излечении больного ребенка, но педагогика может укрепить натуру ребенка в целом. Как педагог он мог стать «скульптором детской души».
Его маленькая республика не достигнет размаха Школы Жизни, которую воображение когда-то рисовало ему на берегах Вислы, — утопический центр с приютами для бездомных, больницей, чтобы обеспечить сведения о страданиях тела, «без чего образования не существует», банком для практического обучения обращаться с деньгами и лавкой закладчика, чтобы показать «мимолетность лишних вещей». Тем не менее это будет справедливая община, где юные граждане создадут собственный парламент, суд равных и газету. В процессе общего труда они научатся взаимопомощи и справедливости, разовьют в себе чувство ответственности и с ним войдут во взрослый мир. Помогая своим сиротам научиться уважать других — первый шаг к самоуважению, — Корчак стал пионером в области, которую теперь мы называем «нравственным воспитанием». Его заботило обучение детей не азбуке и прочему — для этого они будут посещать обычную школу, — но основам этики.
Философия, лежащая в основе детской республики, заключалась в том, что дети — это не люди в будущем, но люди в настоящем. Они имеют право на серьезное к себе отношение. Они имеют право, на то, чтобы взрослые обращались с ними бережно и уважительно, как с равными, а не как господа с рабами. Им позволительно вырасти теми, кем они предназначены быть: «неизвестная личность» внутри каждого из них — это надежда будущего.
Имей Корчак выбор, маленькая республика представляла бы собой интегрированную группу еврейских и католических детей, но это было невозможно. Каждая конфессия отвечала за своих, а Общество помощи сиротам поддерживалось еврейскими филантропами. И все же Корчак надеялся перекинуть мост через религиозную пропасть, активно сотрудничая в Польском союзе учителей и представляя свое детище как возможный образец для всех интернатов, как польских, так и еврейских.
Земельный участок был приобретен на Крохмальной улице (дом номер 92) в бедном смешанном католическо-ев-рейском рабочем районе. Подобно многим варшавским улицам, Крохмальная отражала хаотичность, с какой евреи и поляки приспосабливались друг к другу на протяжении веков, и страдала раздвоением личности. (Исаак Башевис Зингер, выросший на ней в доме номер 10, назвал Крох-мальную улицу «слоем такого глубокого залегания в археологическом раскопе, что мне так и не удалось до него докопаться».) Лабиринт трущобных домов в дальнем ее конце с дурной репутацией без разбора служил убежищем ворам, вымогателям и проституткам, наравне с бедными раввинами-хасидами (вроде отца Зингера), благочестивыми домашними хозяйками и непомерно большой доле от трехсот тысяч варшавских обнищавших евреев — носильщикам, сапожникам и прочим ремесленникам.
Ближний конец Крохмальной по контрасту выглядел малонаселенным. На участке приюта было даже место для Фруктового сада, с которым граничили фабрички, лавки и Деревянные дома, и среди них — простенькая католическая Церковь.
Планирование приюта было для Корчака «знаменатель-гйшим событием»: каждую неделю он по нескольку раз встречался вечером в доме Элиасбергов с двумя архитекторами. Впервые в жизни он постиг «молитву труда и красоту истинной деятельности». Он не просто планировал здание со стенами и окнами, он творил духовное пространство. Он хотел как можно дальше отойти от «клеток городских квартир» и негигиеничных пансионов, «которые объединяют недостатки монастыря и казармы». Его целью было создание просторного, светлого, полного воздуха здания, которое отвечало бы потребностям любого ребенка. Он дивился тому, как «квадратик на чертеже превращается завтра в зал, в комнату, в коридор». Но он научился сдерживать свой энтузиазм. Ведь любое поспешное решение становилось командой строителю, который придавал ему «постоянную форму». Каждую идею следовало взвесить и оценить, с учетом затрат, выполнимости и практичности. Он решил, что учитель или учительница не вполне отвечают своему назначению, если не разбираются в строительных материалах: «Маленькая полка, металлическая пластинка, гвоздь в нужном месте — все может помочь решению неотложной проблемы».
Старшая из дочерей Элиасбергов, Хелена, вспоминала, с каким нетерпением она и ее сестры ждали вечеров, когда смешной доктор приходил работать с архитекторами. «Мы никогда не видели такого взрослого. Здороваясь, он целовал нам руки, будто мы были дамами, и время от времени подходил к нам, чтобы пошутить и посмеяться. Он даже позволял нам разрисовывать ему лысину цветными карандашами, которыми делал пометки на чертежах».
Пока шло строительство приюта, Корчак около полугода провел в Париже, занимаясь у специалистов по детским болезням и посещая сиротские приюты и центры содержания малолетних преступников, так же, как три года назад в Берлине. Париж издавна служил убежищем эмигрировавшим польским писателям и художникам, и напрашивается предположение, что Корчак встречался там с некоторыми из них. Позднее он рассказывал друзьям о своих прогулках по берегам Сены, о посещениях художественных галерей и музеев. Уехал он оттуда в убеждении, что чувствует себя ближе французам, чем немцам. Берлин научил его «упрощать и быть изобретательным в мелочах, сосредоточиваться шаг за шагом и систематически двигаться дальше», исходя из того, то он уже знал. А Париж был праздником завтрашнего дня, радужных предчувствий, могучей надежды и нежданных триумфов. В Париже он упивался «чудесными книгами французских клиницистов» и, раскрасневшись от возбуждения, мечтал написать исчерпывающую книгу о ребенке.
Смерть отца Стефы Вильчинской в январе 1911 года, предположительно, заставила Корчака вернуться в Варшаву. Не лучшее начало для Нового года. Затем, в феврале, Вацлав Нал-ковский, ментор Корчака в Летающем университете, упал без чувств на улице в возрасте пятидесяти пяти лет и несколько дней спустя умер в больнице. Потеря Налковского потрясла интеллектуальную элиту Варшавы, вернее, ее остатки. Давид после самоубийства Ядвиги жил в Кракове в полном одиночестве и писал о психологии религиозных трансов. И вот теперь Налковский, чьи несгибаемые принципы наживали ему врагов, а не только друзей, уже не мог оказывать поддержки Корчаку. В своей речи на похоронах Корчак искал слова утешения для большой толпы польских патриотов.
«Скончался счастливый человек — человек, который жил, как хотел, и умер на больничной койке, как хотел. Он не был убит теми, кто сегодня, как трусы, поют ему хвалу. Он не был убит теми, кто жил и жирел, пожирая крохи его мыслей. Он не был убит теми, кто не видел его величия. Он не сражался ни с кем из них. Он просто отметал их легким движением головы. Налковского сразила Смерть. Так будем же радоваться, что он жил на польской земле».
Корчак помогал вдове Налковского, геологу по образованию, привести в порядок архив покойного мужа и разбирался с завершающими деталями планов приюта, но это не рассеяло его мрачного настроения. Сразу же после того, как 14 июня 1911 года был заложен краеугольный камень будущего приюта, он уехал в Англию, чтобы посетить тамошние сиротские приюты — но, предположительно, и в попытке вырваться из депрессии. Пережитое им в Англии, по-видимому, помогло ему яснее понять направление, которое приняла его личная жизнь.
Началось это с приятной поездки из Лондона в пригород Форест-Хилл, где находился интересовавший его приют. На него произвели сильное впечатление большие окна и широкие скамьи трамвая, плавность его движения. Не меньше поразил его и Форест-Хилл, фешенебельный пригород с обширными зелеными лужайками, простиравшимися куда хватал глаз. Он чувствовал себя деревенским увальнем, восхищаясь секаторами с длинными ручками, которыми садовники подстригали живые изгороди, и даже немного постоял, наблюдая за работой газонокосилки.
Но самым большим сюрпризом оказался приют — «два небольших одноэтажных дома, расположенные рядом и как две капли воды похожие друг на друга: тридцать мальчиков в одном, тридцать девочек в другом». Он не понимал, откуда в таком богатом пригороде берутся сироты. Отчего умирают люди в таком месте? Директор любезно с ним поздоровался и показал ему приют «без намека на немецкое высокомерие или французские формальности». Он увидел столярную мастерскую, где трудились мальчики, а также прачечную, швейную комнату и мастерскую вышивания для девочек. У каждого ребенка был свой кусочек сада, а также свои кролики, голуби или морские свинки. Рядом со школой был даже музей, в число сокровищ которого входила маленькая мумия. Перед уходом он расписался в книге посетителей -Януш Корчак, Варшава. Ему не требовалось знания языка, чтобы понять, о чем думали все, пока его водили по приюту. Варшава? Странный гость из дальней дали! Школа? Но там же есть дети, а значит, и школы. Сиротский приют? Но там же есть сироты, а значит, они должны где-то жить. Бассейн? Площадка для игр? Но как же без них?
Он застеснялся своего поношенного костюма, стоптанных башмаков и почувствовал себя нищим, забредшим сюда случайно. Пока он шел назад к трамвайной остановке, его вновь ошеломили сочная зелень газонов, ухоженные сады и большой бассейн. Внезапно осознав, что его жизнь «беспорядочна, одинока и холодна», он увидел себя со стороны -убогий иностранец, чужой и одинокий. И тут он вдруг с пронзительной ясностью понял, что сын сумасшедшего, «раб, польский еврей под русским гнетом» не имеет права стать отцом, принести в этот мир ребенка.
Эта мысль «пронзила его, как нож» (напишет он впоследствии), и сразу же он почувствовал себя так, «словно совершил самоубийство». Ребенок, которого он мог бы зачать, в это мгновение умер вместе с ним, но возник «возрожденный» человек, который взамен сына принял «идею служения ребенку и его правам». Он, который так часто испытывал двойственные чувства, теперь без колебания раз и навсегда решил остаться бездетным. Он отрекался от ответственности за брак и семью, которой не выдержал его отец - и к которой, правду сказать, у него, Януша Корчака, никакой склонности не было. Остаться ребенком он не может, но он будет обитать в мире детства как «ответственный педагог», каким не был его отец. Ему исполнилось тридцать три года — почти столько же было его отцу, когда родился он.
«Из безумной души мы выковываем здравое деяние...» — писал он позже. Деянием была «клятва возвысить ребенка и защитить его права». Никакой религиозный орден не требовал от него такой клятвы — но он соблюдал ее столь же неукоснительно, как любой священнослужитель.

<<<НАЗАД К НАЧАЛУ

ПРОДОЛЖЕНИЕ >>>

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня