ПРОДОЛЖЕНИЕ
3
Незадолго до прилёта американцев Сиротенко позвонил Волосковой.
— Приезжайте! Поговорить надо! — и она решила, что это удобный случай высказать
всё напрямую по поводу её тревог и его нововведений, но он опередил: — Ирина
Васильевна, а я-то как в воду глядел.
— Вы о чём, Иван Михалыч? — сердце её ударило не в такт, предчувствуя что-то
неприятное.
— Дак, вот выходит, что проверять-то надо… У мальчишки вашего родственники
объявились! Ближайшие!
— Отец, что ли? — спросила она с досадой и ехидно.
— Не-ет. Не отец, да и был ли он?! — шутка не получилась. Волоскова молчала. — В
другом детском доме близнецов проверяли… и выходит по всему, что одна мать у
них…
— У близнецов? — опять ехидно отприровала Волоскова. Она будто оборонялась.
— Ирина Васильевна! — в растяжку произнёс Сиротенко. — Ирина Васильевна, у
близнецов-то одна мать… но выходит, и у Леснова Павла она в матерях числится…
Так вот…
— Нинка?.. Не может быть… — откликнулась она упавшим голосом и почувствовала,
как дурнота подступает к горлу. — Иван Михалыч…
— Ну, что Иван Михалыч, — досадливо прозвучало в трубке. — Приезжай, поговорим…
— он помедлил и добавил переходя на "вы" и официальный тон: — Вы ж хотели
поговорить! Начистоту — правильно догадываюсь?! — голос его опять смягчился. —
Можно сегодня, хочешь завтра… нет, завтра не могу…
— Сегодня, — решительно перебила Волоскова. — Хотела поговорить. Сегодня.
Обязательно. Боже мой, — думала она по дороге. — От чего зависит судьба! Что он
там выкопал, этот Сиротенко? Какие бумажки и справки? Наверное, ошибка!.. А если
бы они вообще возникли на неделю позже, когда Пашка уже уехал? И что теперь
делать, что делать? Раз вызывает — бумаги не подпишет… Нет!.. Всё, что угодно…
Господи… — мысли так путались, что она не могла логично рассуждать. Какая-то
лавина чувств, соображений, доводов, приходящих на ум нелепых уловок — комок!
Ком! И она в самой середине, опутанная всем этим, когда уже не видишь, что по
сторонам, и начинаешь делать глупости, потому что не соотносишь из-за слепоты
поступки с последствиями… не можешь соотнести…— Всё, что угодно, но Пашка уехать
должен!" — решила она твёрдо уже в самом конце недолгого пути в город.
Зато разговор получился долгим, трудным… Сначала коротко в кабинете, потом в
кафе, где можно было не оглядываться, а в конце, заполночь, в квартире
Сиротенко… Ирина Васильевна не хотела идти, мол, неловко, поздно, но Сиротенко
взял её под руку и молча повёл: “Тут рядом! А жену беспокоить не будем — чаем
сам обеспечу!” Разговор действительно был не как начальника с подчинённым, но
двух людей, попавших в тупик лабиринта и не находящих выхода, который им обоим
необходим.
Настал момент, когда Ирина Васильевна решилась. Она говорила коротко, резко…
— Если правила придерживаться, не разрывать семью, не отдавать Пашку… скандал!
Агентство на дыбы встанет: деньги уплачены и потрачены, люди приедут! Как им
объяснить всё, если не сказать правду? А если сказать, то как повернётся язык
произнести: "не разрывать семью"! Намекать на что-то… А детские дома-то, которые
с этой программой связаны, только-только чуть поднялись… телевизоры цветные
купили… приобули ребят, приодели… А если не отдавать Пашку… кончится ручеёк, что
оттуда к нам бежал… — она мотнула головой куда-то назад… Он уж второй раз если
потечёт — по другому руслу… желающих много откликнется… Семён найдёт… стоит ли
жертв таких… — Сиротенко сидел, опустив голову, и слушал, не пребивая. — А
случай помните совсем недавний… в соседней области?.. Ситуация очень похожая…
приехали тоже американцы, посмотрели девочку, которую еще заранее выбрали, и во
время визита вдруг мальчишку себе приглядели и решили его тоже усыновить! Всем
объявили, и мальчишке, конечно! Стали тут готовить документы на обоих. Улетели
будущие родители, а когда прибыли они во второй раз — за девочкой, мальчишку
брать отказались. Сами отказались. Почему? Ничего объяснить толком не могли…
обстоятельства, мол, изменились, да дорого… Их уговаривали, совестили, да
силой-то не заставишь! И улетели с одной девочкой… без него… А мальчишка…
мальчишка-то поверил, что у него есть отец с матерью… что ему доводы всякие!..
Из окна выпрыгнул… не перенёс обмана… Кого винить? Что не уследили? Да разве за
душой уследить можно!?. И что получается теперь? Пашку не отдавать?.. Как ему в
глаза смотреть… как жить с ним рядом и чем потом лечить его уже однажды
искалеченную душу? А с прилетевшими как быть? А что объяснить агентству? Да,
боже мой! Кто с нами вообще после этого захочет иметь дело!?
— Верно всё, Ирина Васильевна! Верно, — Сиротенко теперь смотрел ей прямо в
глаза, он даже подвинулся к столу и упёрся в него грудью. — Должок у меня есть
один… тоже ручеёк такой… только невидимый… хрупкий… а на нём всё держится… вся
жизнь…моя… и другого, кто за мной… и дальше… В посёлке у нас, где я в детском
доме рос, врач был… один на всю округу… на выселках… Отбыл своё, чудом жив
остался, вышел на волю, а вернуться не захотел обратно… почему — не знаю… мы ж
ещё мальчишки были… совсем… сопляки… и война… жрать нечего… а и обворовывали нас
ещё… всё, как положено. Тащили, кто что мог… — Сиротенко замолчал и сглотнул. —
У нас большинство-то были дети врагов народа… у кого отец, у кого мать… у кого —
оба… А он спасал нас… в больницу клал… да, и больница-то — одно название… а всё
же… Диагноз: дистрофия, и всё тут… По очереди клал… и подкармливал там… Если б
не он… е-ге! Почему он это делал — тоже не знаю… и никто не знал, и не знает…
Рисковал, конечно, могли припаять ему, что он будущих врагов народа выхаживает…
Да, видно, то спасло, что других-то вокруг не было! Мы ему, конечно, "спасибо" и
обратно в детдом… с сожалением, правду сказать… Да что ему “спасибо”… он за
спасибо что ли!? Или из высоких гуманных чувств, вообще!? Я думаю теперь… тогда
и вовсе не думал… думаю много лет уж: он долг отдавал кому-то… Вот и всё… Что
спас его кто-то в жизни… или близких его… а он отрабатывал… Ты не суди, что я
грубо так… слов-то высоких столько понаслушался за жизнь свою, что у меня они из
всех дырок прут, а всё никак не кончатся… — Волоскова сидела, сложив по бабьи
руки на коленях, не стеснялась, что плачет, и не вытирала слёз… — Я тебе почему
сказать могу? Ты сама при детдоме всю жизнь, считай… Я ещё мать твою помню…
только сам тогда не имел прямого отношения к этому делу… А теперь в демократию
двинулись… и чувствую, что я ещё за свой должок не расплатился… да и за ребят
мне наших тоже придётся… Он-то всех спасал, да жизнь после, видно, пропустила
мимо дела его... не знала этого… Тут мой однокашник есть… давно не виделись…
вспоминали мы с ним всех, да мало кого в живых зачислили, а большой был детский
дом… много тогда сидело… Да России людишек никогда не жалко… Вот и полез я в эту
комиссию… мне бы о душе уж думать, а я всё пашу, пашу… "за себя и за того
парня"… это верно поэт написал…
— А доктор-то ваш что же?.. — подтыкая ноздри скомканным платком, спросила
Волоскова.
— Доктор? — Сиротенко замолчал и только жевал губами. — Доктора больше нет… —
вздохнул он. — Давно уже… да… Он свой век не дожил… мне-то он тогда казался
старым… а ему, выходит, по моему разумению, чуть за тридцать перевалило в те
годы… Седой был весь и на лбу грядки — огород сажай… Ну, это другая история… их
много, историй… жизнь длинная всё же… Вот теперь ещё одна… история… и что делать
— не знаю… — Волоскова вздохнула. Ей уже не казались убедительными её доводы… и
вообще хотелось спрятаться куда-нибудь и ни о чём не думать. — И понимаешь, —
перебил её мысли Сиротенко и безнадежно махнул рукой, — чёрт его знает, может,
сам виноват: прошло бы тихо — и всё… — Ирина Васильевна снова встрепенулась и
подалась ему навстречу:
— Иван Михалыч! Дорогой!.. Ну, начните с другого… со следующего… Ну, могут же
опоздать бумаги на неделю… Пусть Паша летит с Богом, если свой билет лотерейный
вытянул, — она замолчала, чувствуя, что говорит в пустоту…
— Был бы я помоложе… — Сиротенко посмотрел ей в глаза. — Всех бы троих взял...
лечил бы… выхаживал… На них много труда надо… Мамаша им такого в организм
напустила! Да не хочется их второй раз сиротить… не имею я права… Может, им
пофартит ещё… — оба они замолчали надолго.
— А ведь я… — она опустила глаза, — …давно хотела Пашку себе взять… как увидела,
сразу… И тоже испугалась, как вы…
— Я не испугался, — спокойно возразил Сиротенко. — Я просто посчитал… я считать
умею… Знаешь, сколько мне лет выйдет, особо если те, детдомовские, числить год
за два!? Сказать страшно… да и правда, что там-то, за океаном, ему лучше
будет... крикунов бы этих, что орут “Россия детьми торгует!”, пустить бы
посмотреть на счастливое детство...
— Ну, — снова встрепенулась Волоскова, — так зачем рубить сук, на котором все
сами сидим?!.
— Рубить не надо, согласен... да вот, как сберечь, не знаю...
Ночь лежит над огромным пространством земли. Трудно окинуть даже мысленным
взглядом, как она велика, но вовсе невозможно представить, сколько боли и
радости, ликования и мучений скрывает её темнота. Самое большое счастье приходит
к человеку, когда никто не видит, и уходит он в мир иной под ночным покровом.
Озарения великих открытий ярко вспыхивают в темноте и огромные силы разрушений
начинают действовать в чернильной ночи… сколько людей проклинают и благославляют
её, сколько сердец восхищаются ею, и сколько бегут от неё прочь!..
Для каждого живущего у неё своё лицо, своя душа и свой цвет. Поэтому столько раз
она воспета художниками и столько раз повергнута ими…
Человеческий разум нашел возможность избежать её: стоит лишь сесть в самолёт и
лететь всё время на запад вместе с солнцем, так чтобы ночная тень была всё время
чуть позади…
Том и Дороти летели в обратном направлении над белоснежными тысячами облаков
навстречу розовому надвигающемуся пространству...
На Руси издавна говорят “…как тать в нощи…”, а может, сама она и есть этот
“тать”? Столько судеб и тел она искалечила! Столько неправедных дел творилось и
творится на этой земле под её покровом! И нет того, кто сочтёт все злодеяния и
реки крови, все рвы с убиенными и камеры с мучимыми, что сокрыты в ней! И нечего
поставить в противовес этому, потому что радость не возмещает смерть, потому что
шрамы саднят всю жизнь, и надежда, умирающая к утру, не утишает боль, а
усиливает её... И сиротство — это ночь на всю жизнь! Никому ничем никогда не
прогнать из души эту тьму до конца, не заместить её, не озарить, не оправдать и
не объяснить. Ибо нет ничего, что сопоставимо с материнской колыбельной,
подоткнутым под бок одеяльцем, испечёным её руками пирогом и благословившим на
доброе дело лёгким прикосновением… И никому нет прощения за сиротство: ни людям,
ни государствам, ни судьбе, ни Богу...
Спит детский дом. Две сотни детей по сопящим палатам. Какие сны снятся им? Этим
мальчишкам и девчонкам... “социальным сиротам”… и кому они расскажут о них,
когда проснутся с непрошедшими обидами, не распустившимися надеждами и не
сбывшимися мечтами?.. Какую песенку споёт им утро, и какая рука откроет им дверь
в новый день?!
Пашке, про которого говорили, что он медленно думает, потому что из-за
матери-наркоманки отстаёт в развитии, приснилась здоровенная — “Ух, какая!” —
корова, которая на розовой ленточке тянула грузовик без колёс по огромному
зеленому лугу. Кузов грузовика был полон жареной на сале картошки, а у самой
коровы вместо вымени висели гирлянды эскимо в разноцветных глянцевых обёртках, и
все они сверкали ярче солнца, так что смотреть можно было только сильно
прищурившись!
Пашка и сжал крепко веки, отчего проснулся! В палате было сумрачно. Утро только
ступило носочком на порог и собиралось тихонечко заявить, что пришло, сперва в
окно пробным теньканьем синицы, потом в дверь отдалённым стуком вёдер ночной
нянечки, потом урчанием мотора грузовичка, привозящего утром продукты…
Рано ещё... рано... можно подтянуть к подбородку коленки и свернуться калачиком,
и станет сладко-сладко... он не знал, что это потому, что так лежал он и рос в
самом сладком и безопасном месте своей коротенькой жизни… Вставать не хотелось,
но Зинкин голосок внезапно возник в его памяти… Зинка всегда всё знала! Пашка
быстро вскочил и на цыпочках, не обувшись, помчался в раздевалку проверять: на
месте ли подарки? “Куда, пострел, босиком?! — догнал его нянечкин приглушённый
голос. — Мать с отцом приезжают, а ты как раз простынешь! А ну, марш назад! Рано
ещё!" — и ласковый шлепок вернул его с полдороги обратно.
Пашка нырнул с головой под одеяло, снова свернулся калачиком и неожиданно
мгновенно заснул. Он чувствовал, что ему надо сделать что-то очень важное именно
сейчас, сию секунду! Но ему снова приснился его бесколёсный грузовичок, только
он стоял теперь во дворе какого-то большого дома около длинного стола, за
которым сидело много людей и знакомых, и незнакомых, но он узнал, конечно, сразу
Зинку и Кити, и Большого Тома и маму-Дороти, и маму-Ирину Васильевну, и
маму-Поликсену Михайловну и ещё много-много ребят, сидящих на лавках у стола и
болтающих ногами, а большая толстая корова, очень похожая на повара маму-Наташу
разносила всем жаренную картошку, лежащую на тарелке огромной золотистой кучей,
а сверху в неё была воткнута ножка мороженого, и оно торчило вверх сверкающей
палкой…
— Вот это да! — восхитился Пашка, но Зинка, сидящая рядом, совершенно уверенно
сказала:
— Знаешь, Пашка, ты теперь всегда так завтракать будешь! Вот увидишь! Это мамка
с папкой тебе такой завтрак приготовили!.. А потом починишь машинку, колёса ей
приладишь и будешь всем, всем, всем сам картошку жареную развозить... и нам
тоже! Каждое утро!.. Понял?!..
После Васиного освобождения Нина не отходила от брата. Если он забирал у неё
свою руку на секундочку, чтобы почесаться или вытереть тыльной стороной ладони
нос, она тут же хватала его за бок отвисавшей рубашки. Обедали они, сидя рядом,
и спать она отказалась идти в свою палату. Она ничего не говорила после шока, а
только мычала и крутила головой. На ласковые просьбы: “Ниночка, ну, Ниночка,
скажи что-нибудь! Чего ты хочешь?” Она мычала и начинала тихо плакать… Пришлось
днём уложить их спать вместе в пустом изоляторе, а когда оба отказались
расстаться на ночь, снова оставить там же. Вытянуть из неё хоть одно слово так и
не удалось. Утром Наталья Ивановна пришла пораньше и сама отправилась проведать
малышей. Они крепко спали на одной кровати, обнявшись и натянув одеяло на
головы… Она уселась на соседнюю кроватку, с которой Нина ночью перебралась к
брату, и рассеянным взглядом смотрела на детей…
Ей представилась большая комната в коммуналке, где она выросла… её кроватка, а
потом кровать у стены, нешумный переулок на Ордынке под окном… Ккогда она
просыпалась, перед её глазами всегда сквозь зелень или голые ветки зимой маячил
крест на куполе церкви “Всех скорбящих”… такой покой и радость были! Всегда
поглаженная школьная форма… подружки, вечера самодеятельности... Про детский дом
она знала только, что он вообще существует… мама работала в школе, и она, не
задумываясь, пошла в педагогический… “Педагог — это для женщины самая
замечательная профессия! Полдня всегда дома! С семьёй!..” — говорил отец, а мама
недоверчиво кивала головой и не возражала. Мысли сейчас текли гладко, тихо,
казалось, что это вот именно её московская комната, и эти двое спящих в ней, в
такой же, как у неё, нет, — в той же самой кроватке… Она оперлась лбом на руку и
стала тереть его… “Поторопиться надо… а то совсем без детей останусь… ни своих,
ни чужих в сорок заводить не будешь! Сорок — это старуха! Куда детей заводить,
да и кто даст… ни рожать, ни усыновлять… Что уж так крест на себе ставить?! —
возмутилась она. — Никто и не ставит!.. Но мужика-то нет! Был, да, слава Богу
сплыл! Перепугался! Женился, небось... уж, наверняка… А это перст судьбы, может…
разучились мы её голос слушать… Нет, не разучились, выходит… надо уезжать,
возвращаться в Москву и этих двоих с собой забирать… где жить, есть… и мама ещё
помочь может… А вдруг, ещё найдётся сумасшедший, который и усыновит их... ну,
женятся же на женщинах с детьми! Боже мой... Васька и Нинка! Сразу два! Васенька
и Ниночка...”
Жизнь до сих пор представлялась ей достаточно плоской в негасимом, несмотря ни
на что, романтическом свете. Она не размышляла о том, как выхаживать этих детей,
сколько денег для этого надо — и где их взять, и на что жить. “Может, и прав он
был, когда упрекал: "Это из-за вас, мечтателей, у нас страна колченогая… сколько
лет уж! Всё о светлом будущем трепетесь, краснобаи!.. “Работать! Работать
надо!..” Это вас гнать надо!.." — Вот и ушёл сам… Неужели я до сих пор не
успокоилась и люблю его?.. Может, он прав?! Сидела бы при кафедре и писала
диссертацию, как предлагали… и при муже была бы, и сама бы чего-нибудь
добилась... а так что? Ничего... эх…”
Близнецы зашевелились, перевернулись и снова затихли...
Наталья Ивановна молча ушла к себе в кабинет. Вернулась. Снова ушла. Нашла Дусю
и приставила к ним, а если появится Трындычиха, велела тут же предупредить… Она
решила, что терять ей нечего — сор из избы, так с грохотом: милицию вызвать,
свидетели есть, протокол и всё, как положено, оформить, и в суд! “Тихая-то я
тихая, да у всякого терпения кладовая пустеет! Всё!..”
Но никто не пришёл, и грохота никакого не было. Дуся позвала её, когда дети
проснулись, она побежала в изолятор и, не входя, через щёлку наблюдала, как
сестра помогает брату одеться, а он смотрит на неё такими глазами, что… она
почувствовала слёзы в собственных… вдруг, спохватилась, почему она в таком
напряжении и так стиснула ручку двери, что больно ладони от врезавшихся в неё
ногтей… Нина всё делала молча. Совершенно беззвучно... когда брат был одет, она
обошла кроватку, натяула на неё, как их учили, одеяло, взяла Васю за руку, и они
пошли к двери, опять не произнося ни слова…
— Ниночка, доброе утро! — девочка смотрела на неё ничего не произнося. — У тебя
ничего не болит? — присела перед ней на корточки Наталья Ивановна. Нинка
покрутила головой и понурилась. — А ты, малыш? — обратилась она к брату.
— Она боится... — прошептал он.
— Чего боится? — переспросила Наталья Ивановна, так и не поднимаясь.
— Её боится... — опять еле слышно просипел Васька.
— Пошли со мной! Она больше у нас не работает!.. — как бы рапортуя и убеждая
себя, громко сказала Наталья Ивановна, распрямилась и протянула им руку… Нинка
отдёрнула свою и отвернулась к брату… он нерешительно поднял свою навстречу
маминой-НатальИванной, и они медленно двинулись по коридору… — Васе в туалет
надо и умыться, а ты со мной побудешь, ладно? — спросила она через несколько
шагов и нагнулась над девочкой. Та вдруг отпрянула назад, обхватила брата двумя
руками истерично закричала, с рыданием:
— Не-е-ет! Не-е-ет! — и залилась слезами.
— О, Господи! Слава Богу! Слава Богу! — Наталья Ивановна отпустила мальчишечью
ручку, большим и указательным пальцами выдавила из своих глаз слёзы к
переносице, оттёрла их по-ребячьи ладонью по скулам и щекам и, качая из стороны
в сторону головой, как молитву затвердила, чувствуя полное опустошение от
внезапно схлынувшей тяжести: — И не надо! И не надо! И не надо!.. — она
повторяла это бессознательно долго с одинаковой интонацией и никак не могла
успокоиться…
“Что-то случилось,” — сказал Том, как только они приземлились. Долгий перелёт,
мелькнувшая за окнами Москва и опять самолёт... теперь машина бежала по
совершенно белой, укатанной снегом дороге. Том удивлялся: “Как они тут ездят? У
нас бы… — он обнаружил, что очень чувствительный человек. До этих дальних
полётов и долгих разлук не было случая обнаружить это. А теперь он скучал по
своим девчонкам и с ужасом думал: — Как это могло придти в голову жить без них?
Неужели мечта о сыне могла заставить меня расстаться с ними? С Дороти!.. Когда
это было? Сто лет назад! В другой жизни! Через час мальчишка уставится на меня
своими глазёнками и скажет... ничего он не скажет! Размечтался!.. Ничего он не
скажет… он ещё долго будет мучаться с языком… хотя Абигаль говорила, что её
девочка заговорила через две недели, а через месяц уже так тараторила, что никто
не верил — просто чудо какое-то! Ну, и Паша заговорит! Что наш хуже что ли?! —
какое-то ревнивое чвство даже смутило его немного. — Заговорит, конечно, чуть
раньше, чуть позже… Дороти, совсем молодцом! Как она умеет держаться! Этому не
научишься… Интересно, в кого будет маленький Том? — Он улыбнулся и покачал
головой: — Совсем поглупел от счастья… Хорошо, что никто не догадывается, какой
коктейль у меня в голове! Вот бы посмеялись... А он похож, мальчишка... ну, не
такой рыжий, конечно, но тоже светленький, голова круглая и глаза… ну, глаза
точно мои! — Он опять улыбнулся и даже поднёс руку к лицу, чтобы незаметно
прикрыть и как бы смахнуть эту улыбку. Но она не стиралась... Он поплотнее
вдавился в спинку сиденья, подвинулся плотнее к Дороти и уставился в окно… ехать
было ещё почти час… — Как они ездят по такой дороге?..”
Дуся постучала и чуть наклонилась вперёд к ручке двери, за которую держалась…
подождала, но, не услышав ответа, заглянула в образовавшуюся щелку. Наталья
Ивановна сидела, опершись лбом на обе сцепленные руки, поставленные локтями на
стол… Дверь скрипнула и директор испуганно глянула вперёд:
— Входи, тёть Дусь, чего ты?! — голос звучал ровно, но глаза…
— Ты, вот что, Наталь Иванна… я тебе сказать хотела... Может, мне ребят забрать
на субботу-воскресенне... пусть оклемаются маненько... — Наталья Ивановна
покачивала головой в такт говорящей, но ничего не отвечала. — Я говорю, может,
им обстановку сменить, знаешь… — продолжила тётя Дуся.
— Тёть Дусь, ты тут уж всю жизнь, правда? А вот книжек у меня умных сколько,
погляди!.. — она кивнула головой на полки у стены. — Знаешь, сколько там умного
понаписано?! И врачи, и психологи, и педагоги опытные — столько умного
понаписали, а как мать заменить никто не придумал!..
— Ишшшь-та! Ты куда? Чего захотела! Мать — она и есть мать... не мне тебя
учить... Я етих книг не читала… я без диплома... но я те что сказать хочу... Вот
у нас в деревне Федька был... немножко такой с прикидом пацан... но добрый и
безответный такой... отца убило, мать вскорости померла, потому что очень
тосковала... Короче сказать, в детский дом его не отдали... а ростили все
вместе... он, если сказать так — общий был… меня постарше... Я хорошо помню...
по дворам жил... видно руки до него не дошли у милиции, и председатели у нас
менялись что ни год-полгода... Тихий был, кудрявый — божий одуванец…
— Это ты к чему? — перебила Наталья Ивановна.
— А к тому, что нынче в газете про него прописали, что картинки его, какими он с
детства баловался, на все выставки послали, и везде он первый, значит… Ты,
небось, сама читала, да не обратила внимания, потому он тебе чужой! А нам вот,
мне, к примеру, родной получился…
— Ну, и к чему ты, тёть Дусь, я что-то никак не пойму! — снова перебила
директор.
— А ты пойми! Ему все помаленьку тепла отдали. Не враз и не нарочно, а так вот
по жизни, помаленьку, по-домашнему... чем было делились... Вот я и думаю...
возьму Васютку с Нинкой — у меня поживут, а потом…
— А потом сюда опять вернутся! Или ты думаешь, что их тоже по домам по всем
пустить здесь, в городе? Кому, мол, близнецы на время? Поделитесь с ними теплом
своим! Да ты знаешь, сколько их теперь, детей таких? А обратно им возвращаться?
Я вообще против этого. Так уж повелось — не мне менять! Но я против, чтоб детей
на день, на два отрывать в чужую жизнь, а потом обратно… Это стресс для них…
— Чего? — перебила тётя Дуся.
— Стресс! Понимаешь, ну, встряска такая... привыкли и живут!
— Эх, ты! — тётя Дуся сокрушённо покачала головой и всё её короткое округлое
тело заколыхалось. — Вы, как из жести все, прости меня, нынешние… Гремите,
гремите… что сирот не сосчитать — наслышаны… а что тепла в людях на всех хватит
— не знаете, а я знаю… Как сделать это — не ведаю… вот ба раздать всех по семьям
и… — она развела руки в стороны широко и уронила их так, что они хлопнули по её
бёдрам. — Ты скажи мне вот, если б такое постановление или закон издали: детские
дома позакрывать, а всем гражданам, по возможности, детей разобрать по домам! Ты
бы как, согласилась?.. — Наталья Ивановна смотрела на нянечку, пыталась что-то
сказать, но чувствовала, как горло сдавливается и наполняется криком. Она
вскочила из-за стола неловко обхватила замершую тётю Дусю, уткнулась ей в плечо
и закачалась вместе с ней, бубня сквозь бумазеевый халат:
— Господи! Господи! Я не могу больше… тёть Дусь, не могу, понимаешь… сердца не
хватает… Учат одному, врут другое, людей в угол загнали, а они всё о других
думают… сами без куска опять сидят, а о других думают… Не могу я больше… — тётя
Дуся медленно развернулась, обхватила плачущую руками и, глядя ей в лицо, просто
сказала:
— А мы всегда так... привыкли… А ты сердце не надрывай… так тебя надолго то не
хватит… Что в книжках пишут — не знаю… верно умное… только надо наоборот всё…
— Что наоборот? — откинулась Наталья Ивановна.
— Наоборот! Не с книжек жизнь сотворять, а наоборот: писать, как живут люди,
чтоб другие знали… чтоб не жизнь учить, понимаешь, а наоборот… А так не будет
дела… я уж на покой скоро… предстану вот пред его очи, мне вопрос: “Как, мол,
там, на земле, жизнь?” Ему хоть и видно всё и ясно, а всё ж интересно от
простого смертного то услышать… Народ-то не дурак. Он знает…
— И что ж ты ответишь, тётя Дуся?
— А то и отвечу, что жить трудно... Чего врать-то... жить трудно, потому что
садом и гомора: краски смешались, и перестал народ понимать, где чёрное, где
белое... а это плохо...
На Россию свалился грипп. Тяжёлый, небывалый, азиатский… Короткое слово
"карантин" стало главным распорядителем ближайших недель. В детские дома, сады,
ясли никого не пускали, врачи не имели времени спать, воспитатели оставались
дежурить на ночь и сокрушались, что почти всю зиму продержались, а тут вот —
раз, и докатилась волна к весне поближе!.. Которые поопытнее, на лекарства не
надеялись — несли из дома своё, проверенное: чеснок, да лук… Эти ароматы
ложились на испарения дезинфицирующей карболки — запах получался тяжёлый! Но
ребят выгоняли гулять! “Микроб ничего не боится, но наш ветерок его срезает!
Гулять, ребятки!” Пока всех оденут да выведут — глядишь: обед накатил! Обратно!
В комнатах проветренно, свежо, а общее — да хоть беда — всегда сближает, и свет
уже другой за окном! Другой — весна света! Облака свежеют, небо оттирают от
серой изморози, синеву налаживают. Песенка у синички длиннее стала — солнца
больше, сил прибавилось, вот и поёт дольше! И клестовые выводки шума прибавили…
Жизнь идёт! Только ждать долго… Не умеет Пашка сказать, как он ждёт. Да и
некому... только Зинке… а то пока он соберётся да выдавит слово, уже и нет
никого, кто мог бы послушать… у всех дела свои… А Зинка сама ждёт… она и не
думает вовсе о разлуке: Пашка ждёт, и она с ним! Она привыкла с ним… он такой
тёплый, и ладошка у него всегда немножко мокрая, мягкая, тёплая… возьмёт его за
руку — и так хорошо ей… Но тут, как раз под этот грипп и загремела Зинка в
изолятор… и температуры нет, а нос хлюпает… от греха подальше, лучше в изолятор,
а то заразит ребят… И Пашке так грустно… совсем сказать некому… Проверит свои
подарки и опять засунет их в секретное место… да все про этот секрет знают…
может, потому “богатства” и в сохранности… кто ж возьмёт!
Ирина Васильевна держала перед собой фотографии “родственников” и всматривалась
в их лица, пытаясь найти сходство с Пашиным… “Глаза? Настороженные какие-то…
испуганные… У девочки ещё скулы чуть раздаются, а виски сближены… Ох, мамаша… да
кто из этих думает о последствиях… А у мальчишки, как у Паши, асимметрична
верхняя губа и кажется, будто всё лицо, как картинка в телевизоре, вытянуто по
диагонали… Цвет волос?" Фото было чёрно-белое… казённое: анфас, при переднем
свете, лицо плоское и мертвенное… И вдруг совершенно странная мысль пришла ей в
голову: "Если бы они стали тонуть, не дай Бог, так что, рассуждал бы Сиротенко,
можно ли всех троих спасти, а если нет, так и не спасать вовсе?! Ни одного!?
Разве не тащил бы он на берег каждого из последних сил?! Что за глупость!?
Спасать надо! Что ждёт их здесь — школа для умственно отсталых, койка в страшном
интернате и нищета потом, если выживут! Что за глупость! Все эти разговоры,
правила, моральные долги наши — ничто не важно, если хоть одного спасти можно! И
не надо врать, что ценой другого! Ерунда!.. Пашка уехать должен — и всё! Там
такие возможности, такие чудеса творят! Рассказывают же! Съездить бы посмотреть!
А лучше не ездить — только расстраиваться! К чёрту… Прилетят родители и пускай
скорее сматываются отсюда! Немедленно!.. Пусть попробует не подписать!.. — она
вдруг уронила фото на стол, и мысли её резко затормозили... — И что? Что я смогу
сделать, чтобы вырвать Пашку... Не те времена, что были... и пожаловаться
некому! Не-ко-му!.. Некому — вот и всё... выходит: “Паны дерутся, у мужика лоб
трещит” — мелькнуло напоследок… Она чувствовал, что не может больше думать об
этом. "Господи, скорей бы приехали!..”
Время умеет растягиваться и сжиматься, течь медленно и незаметно, и лететь
стремительно и неудержимо, в минуты и секунды удаётся сотворить столько, что
невозможно себе представить, и можно обсуждать случившееся потом многие часы,
дни и годы... Долгая жизнь начинается в мгновение встречи со светом и, когда
кончается — мгновенно обрывается в тьму… Время пока что поддаётся только памяти
— у него ни проводника, ни руководителя, оно независимо и неопровержимо судит,
но полагаться на его мнение и решение опасно и неплодотворно…
Сиротенко бывал счастлив теперь всё реже и реже, только когда погружался в своё
любимое дело, от которого его отрывали обязанности власти…
Он вдруг, неожиданно для себя, засел писать сыновьям, и не дома, когда жена
подойдёт и спросит: "Что ты делаешь, а?" Он пристроил лист бумаги между
больничных карт, лежащих на столе вперемежку с межведомственными сводками,
официальными депутатскими бумагами и нераспечатанными длинными конвертами...
“…ребята, никакая война не бывает справедливой, потому что на войне убивают
людей! А это никто не вправе делать, и этим ничего доказать нельзя, невозможно
убедить и объяснить… но мир прищурился и смотрит через щёлку на происходящее…
Спасайте людей вокруг себя — это труднее и нужнее, особенно в наше время… Я
прошу вас… не приносите жертв тому, кто не нуждается в них…”
Он улетал в Москву, оттуда хотел успеть в Питер на денёк повидаться с детьми...
Но письмо... всё равно бумаге проще сказать, что-то главное, что не всегда
произнесёшь, да и не во всякий момент…
Он писал долго, прерывался и задумывался, а потом строчил наклонным убористым
почерком и не мог остановиться, пока не иссякал заряд…
“Мне повезло выжить, когда лучше, чем жить, было умереть, не скурвиться, когда
легче было предать, чем выстоять, и не утонуть теперь, когда впору захлебнуться…
Я прошу вас не жить, не оглядываясь, — тогда теряешь ориентировку…”
Он внезапно остановился. Не стал перечитывать написанное. Сложил листки. Втиснул
во внутренний карман пиджака и совершенно ясно понял, что писал не для них, не
для сыновей, а для себя, и улыбнулся: “Года к суровой прозе клонят!..” Назавтра
рано утром он улетал в столицу.
Ирина Васильевна решила ничего и никому не говорить в доме о близнецах, но как
только выдастся момент, обязательно съездить посмотреть на них. “Да и вообще
посмотреть, как люди живут... тем более, что недалеко — ночь на поезде… Три дня
выбрать можно! — рассуждала она. — Как в другом детском доме?.. В чужом-то глазу
и соринку видно… А вообще-то неплохо бы посмотреть, как наши усыновлённые
поживают… О чужих пекусь? А своя дочь где? С кем?.. До своей руки не доходят,
сил не хватает… Узнаю что — так поздно!..Убью!... Не убью… время такое, что всё
спуталось… Свои, чужие… какие же они чужие, если в них столько жизни вложено!
Ну, какие!? Пашка уж седьмым будет!.. Всё равно уедет... — промелькнуло в
голове, но она не стала цепляться за эту мысль. — Вот до десяти наберётся, начну
проситься… — она знала, что специально посылают людей убедиться в условиях жизни
бывших российских детей — так положено! — Вот и я съезжу!.. И Пашу там повидаю!
Обязательно! Там! Там!.." — она заставила себя и перестала думать о другой
возможности. Даже вслух сказала: “Если из троих тонущих хоть одного спасти
можно, спасай! И нечего рассуждать! А потом, даст Бог, и остальным помочь
сумеешь! Так вот, господин Сиротенко!.. Это по-русски! А то за моралями за всеми
и детей прохлопаем, и дело!.. Так вот!”
Наталья Ивановна позвонила с утра в дом и, узнав, что Трындычиха, слава Богу, не
появилась, предупредила, что сначала поедет по делам и будет только к обеду. Она
сидела дома у стола в ночном халате, неотрывно, не мигая, смотрела на серое
заоконье, перерезаное чёрными трещинами веток и неспешно соображала: “Две недели
положено… за месяц предупрежу… к лету буду дома! Мама обрадуется... мама...
мама... у всех семьи, родственники, дети… а нас двое… Надо к маме, чтобы, как
учили: “Не было обидно за бесцельно прожитые годы…” Другие как-то живут медленно
— ходят на службу, в магазин, детей рожают, всё подряд, без всплесков,
постепенно — день за днём… А как только ухватишься за высокую идею, обязательно
всплески, встряски, заморочки. Очевидно, не приспособлен человек к такой жизни,
ему другое предначертано… как обычному стаду… бежать от опасности, а не лезть на
рожон… Только почему-то вся история человечества именно и состоит из того, что
оно лезет, и лезет, и лезет вверх за какими-то химерами, а в результате? Что в
результате? Стали люди счастливее или умнее, чем в те давние времена, когда
создавали шедевры, непревзойденные и питающие мир до сих пор? Да нет, конечно!..
Пойду в Пушкинский! В Третьяковку! К Образцову на Садовой… с мамой!.. Как в
детстве… пусть я опять сама буду ребёнком! Пусть пляшут куклы и в фойе пахнет
зефиром и лимонадом. Я так устала — всё! Сдаюсь! Проиграла!.. Больше не могу! Не
хо-чу! Слава Богу, слово это не забыла! Не хочу, не желаю!.. Не хочу и не желаю…
Ещё есть время… наверстать ничего нельзя, но есть ещё время пожить без
потрясений… В библиотеку, в музей… ну, правда, — каждому своё! Поняла и хватит!
Хватит с меня всех этих Трындычих... хватит…
И этих мне не надо… их чтоб выходить… их чтоб выходить надо много денег… много…
Ничего мне не надо… ничего не надо…"
Трындычиха целый вечер прождала Николая. Убрала в комнате, накрыла стол, жаркое
сунула под подушку, бутылку в холодильник… и опять ждала… Сначала смотрела на
часы каждые пять минут… потом сбегала в телефон-автомат напротив подъезда с
заледеневшим полом застывшей мочи, от которого воняло, как в нужнике, и долго
слушала длинные безответные гудки… потом сидела у окна, пока сиреневый свет не
стал впитываться в пространство, сереть и совершенно не сгустился в темноту…
Тогда она вернулась к столу, подпёрла щеку одной рукой, другой бессмысленно
разглаживала льняную цветастую скатерть, и долго сидела, вспоминая, очевидно,
что-то хорошее, пока не почувствовала, что по лицу текут слёзы… “Куда деваться?
Ну, куда? В деревню обратно — так там жить нельзя, не на что… одни старухи
остались да пьянь подзаборная… а здесь куда? Орать-то орала, а хрен столкнёшь
её! На глотку не возьмёшь! Она образованная, с дипломом… и никто не поможет, не
продвинет… Николай и тот отмахнулся… “Угомонись!” — это сказать легко! Что я
других хуже!?. Выходит хуже!.. Хуже…” — Ей так обидно стало и жалко себя, что
сдержаться не было никаких сил… Поревев с полчаса и посмотрев на черноту
незанавешенного окна, она решительно встала, опустила тяжёлую штору, умылась,
накинула пальто и прямо в тапочках отправилась в соседний подъезд к соседке
Верке… “Если нет её, одна напьюсь! — она знала, что Николай уже не придёт
сегодня, а может, и вовсе не придёт больше… Что-то ныло внутри, не было ни
обиды, ни проклятий, только сожаление и покорность: — Пусть идёт, как идёт… и
как будет, так и будет…”
Пашка спал на боку, согнув каленки, подложив под щечку руку, и слюнка
прерывистой струйкой сбегала из уголка рта на подушку. Ему снился праздник!
Большая лошадь вся в цветах идёт по их двору и машет из стороны в сторону
длинной мордой, а от этого лепестки разлетаются в разные стороны, как брызги, и
все ребята с визгом бегут поближе подставиться, чтобы на них этот цветной дождь
обсыпался… а на лошади сидят девочка и мальчик ну, просто, как он и Зинка! И он
толкает Зинку и говорит ей: “Смотри! Там ты!”, а Зинка толкает его и говорит: “А
это ты!” И они так громко смеются, что лошадь ещё сильнее трясёт головой, и
цветной дождь ещё сильнее сыпется на них, и гремит музыка громко, громко и они
тоже громко, громко поют:
Праздник, праздник к нам идёт!
Нас он за руку берёт!
Праздник, праздник,
Праздник, праздник —
Наш весёлый хоровод!
И тут оказывается, что все лепестки на земле, вовсе не лепестки, а конфеты! И
все кидаются с визгом собирать их! А конфет так много, что уже некуда класть! И
Зинка загибает подол и туда их кидает, но и подол уже полный! Тогда Пашка
говорит: “Вот сейчас придёт папка и целый мешок набьёт!”, и Зинка ему отвечает:
“И нам на целую неделю или на год хватит!”
А Зинка не спала. Не могла. У неё заложен нос, и она чуть задремлет — тут же
просыпается… и голова болит… и так хочется, чтобы кто-нибудь пожалел...
погладил... и дал попить, потому что до рези сухо в горле... Она соскальзывает
босыми ногами на пол... на цыпочках крадётся к столу у окна, но в графине нет
воды… в одной ночнушке осторожно, чтобы не разбудить дежурную ночную нянечку,
она выходит в коридор... нигде никого… только сквозняк бродит по дому... Зинка
крадётся вдоль дверей... где-то тут… а может, тут она спит — дежурная...
Наконец, пашкина спальня… она заглядывает... и проскальзывает через приоткрытую
дверь внутрь… Вон он спит на боку, подтянув к животу коленки… Зинка стоит и
смотрит на него долго… холод поднимается от щелястого пола, и её начинает бить
мелкая дрожь... она подходит совсем близко к кровати и трогает Пашку одним
пальчиком за плечо, но он спит… “Я только погреюсь и уйду, ладно… только
погреюсь… и уйду…” она пристраивается сбоку на проступающем сквозь тощий
матрасик железном ребре кроватной рамы, проталкивает ноги под одеяло,
прислоняется к Пашкиной руке щекой и чувствует, что начинает засыпать… “Только
погреюсь… и уйду… чтобы не попало… я знаю, что нельзя… погреюсь и уйду… а то
дразнить будут… я уйду скоро…”
Пашка не чувствует, не слышит — он смотрит сон… но вряд ли Зинка увидит его
тоже.
И близнецы тоже спят вместе — они теперь вообще не расстаются. Никогда. Спят
вместе и встают вместе, и обедают тоже, и гуляют… и если кто-то берёт Васеньку
за руку, сестра настораживается, а если пытаются оторвать от неё и увести, она
начинает истерично кричать, и ничем её нельзя успокоить! Только вернуть обратно
брата и не разлучать больше… и объяснить им ничего не возможно… они ещё
маленькие, и проблемы у них маленькие: поесть — всегда есть хочется, поиграть и
погулять, а теперь ещё быть вместе! Вот и всё!
Невозможно им рассказать про брата, невозможно объяснить, что они его навсегда
потерять могут и никогда даже не узнают об этом… и чем старше они будут
становиться, тем сильнее будут стремиться узнать, кто их мама, и почему они
остались без неё… Где бы они ни жили, по какую сторону океана, этот вопрос
станет главным в их жизни… и никаким ответам они не поверят, и никогда не
залечат эту вечную рану, и снова и снова будут спасаться от мира вокруг, как
сейчас, взяв друг друга за руку, положив голову на одну подушку, и сладко
прижавшись друг к другу…
Приезд Вилсонов совпал с праздником. Раз в месяц в детском доме отмечали день
рождения всех, кто в этом месяце родился. Вкусно пахло чем-то печёным, домашним,
теплым... и девочки все ходили вприпрыжку с бантами на голове, казалось эти
огромные воздушные сооружения тянут их вверх, и оттого походка становится
лёгкой, порхающей…
После завтрака в столовой сдвигали столы, расставляли скамейки и в торце её
образовывалось пространство сцены… “живой” музыки никакой в доме не было — ни
пианино, ни музыкального руководителя, зато хорошая старая радиола умела петь
детскими голосами известные песенки, и ребята дружно подтягивали, стараясь
перекрыть известный хор… В промежутках между музыкальными номерами выходили
наряженные ребята и, как их учили, с огромным выражением и каменными лицами,
держа “руки по швам”, декламировали стихи, иногда даже новые, или те, что
последний раз читали ровно год назад — конечно, совсем забытые, а для некоторых
впервые слышанные. И общий хоровод затягивал в свой круг всех: и малышей, и
воспитательниц, и нянечек, а именинники бежали к себе в палаты примерять
подаренные обновки и угощаться конфетами…
Было весело, шумно, всегда оказывалось, что кто-то из маленьких не понял, отчего
ему ничего не подарили, и невозможно было втолковать такому, что сегодня
подарили тому, у кого день рождения, а потом подарят ему… слёзы у обиженного не
просыхали, и голос его дрожал, тогда и ему дарили что-нибудь для успокоения
находчивые взрослые, и сами ребята, вылавливая из своих только что полученных
пакетов, конфету, ленточку для банта, открытку, книжку…
Вилсоны после длинной дороги сразу поспешили увидеть Пашу и попали в самый
разгар веселья. Из кабинета директора, где их встретила Ирина Васильевна,
попросились посмотреть, что происходит, и, к радости ребят и взрослых, весело
отплясывали вместе со всеми, а потом против правил раздавали подарки всем подряд
— жвачки, конфеты, карандаши и блокнотики, маленькие игры-головоломки, ластики и
шариковые ручки… солидные подарки в двух огромных сумках лежали в кабинете и
требовали серьёзной делёжки…
Такое начало визита сбило Ирину Васильевну — она и так не знала, как ей быть.
Опять оказалась крайней. Буквально вчера утром позвонила Вера, секретарша
Сиротенко, передала, что Иван Михайлович срочно улетел в Москву и просил
Волоскову заехать за пакетом, велел передать ей лично в руки. Конечно, она
бросила все дела, помчалась в город и, несмотря на волнение и нетерпение, с
улыбкой, как того требовали приличия, поболтала о жизни с Верочкой, расспросила
о доме, о маме, и, не подавая виду, что сгорает от любопытства, легко и
неторопливо, покинула кабинет. Только в автобусе, усевшись у заиндивелого окна,
из которого поддувало и несло редкие маленькие кристаллики снега, она сдёрнула
рукавицы и нетерпеливо с треском потянула за конец прозрачную ленту на конверте,
вытащила бумаги, привычно перелистала, нашла нужную страницу и… на положенном
месте стояла подпись Сиротенко и вчерашнее число. Она почувствовала, что глаза
сами собой увлажняются, защипало в носу и сдавило горло… Ирина Васильевна
опустила веки и некоторое время сидела молча, закусив губу… потом вдруг резко
наклонила голову, заглянула в большой конверт, сдвинула колени в сторону,
пошарила взглядом на полу между сиденьями, снова посмотрела в конверт, даже руку
туда запустила — никакой записки не было. Она перевернула все бумаги, лежащие на
коленях, — и к первому листу не было приколото записки…
“Осторожный человек Иван Михалыч, — подумала она. — Правильно: решай, мол, всё
сама… молодец!.. Опять я крайняя оказалась… Мол, ты так просила, что я уступил —
подписал, а дальше... дальше всё сама и решай... а у меня, мол, дела поважнее
есть... Понятно. Ладно? Иван Михалыч: так, так так!.. Огромное спасибо!..”
Теперь перед ней были эти двое явно нервничающих, возбуждённых иностранцев,
которые наверняка счастливы, что могут с ребятами сбросить своё напряжение и…
“Сейчас кончится праздник… и что я им скажу! Что? Все мои варианты, которые так
мучали по ночам никуда не годятся!!! Это мне им сказать?! Или упасть в ножки и
просить прощения, или уговаривать ещё двоих малышей взять из другого детдома?!
Может, лучше вообще весь детдом усыновить! Господи! Да что же это за наказание?!
За что?! Мало того, что в ребячьем горе и тоске всю жизнь проводишь, так ещё
такие муки мне на душу!.. Они так счастливы! Я даже завидую им, что они могут
так жить: к своим детям ещё чужого взять... от полноты души… правда, правда, не
станешь смеяться, когда кто-то рядом плачет от боли… Ну, как быть-то?!..”
Том очень боялся, что Паша и не вспомнит их, и придётся всё начинть сначала —
искать к нему дорожку, потихоньку, помаленьку… Когда праздник кончился и
возбуждённые ребята стали разбредаться, они стояли в потоке и ждали момента
встречи с ним… Те взгляды и улыбки, которые они ему посылали, вроде остались вне
его внимания… во всяком случае, он никак не выражал своего особого внимания к
ним… может, был захвачен общим весельем, а может… кто его знает… И, наконец,
когда Ирина Васильевна пригласила жестом Тома и Дороти идти за ней, в коридоре
они неожиданно оказались перед несколькими мальчишками и девчонками… обе стороны
как-то замерли, не зная, что делать дальше… Том присел на колени перед Пашей, но
тот не поднимал глаза и ничего не говорил. Зинка подошла сзади и стала толкать
его в бок... он передёрнул несколько раз плечом и вдруг сорвался с места и
побежал в раздевалку… все так и стояли замерев на месте, когда он появился вновь
со своими подарками и протянул их сразу в двух руках навстречу Тому и Дороти:
открытку, смятого-перемятого Мишуту и золотую гайку! Вилсоны растерялись
сначала, но вдруг их осенило, и они радостно подставили ладони, Том протянул
руку Пашке, чтобы поблагодарить его, но мальчишка мимо руки шагнул к его ноге и
обнял её чуть выше колена в обхват двумя руками и крепко прижался к ней щекой…
Первой очнулась Зинка, тихо заревела и ринулась прочь… могла ли она
сформулировать, что сию секунду потеряла своего самого дорогого человека на всём
белом свете, что он один и был настоящий, живой, родной, и хоть она и ждала свою
мамку, но на самом-то деле не живую мать, а свою выдумку, спасавшую и защищавшую
от смертельной обиды сиротства…
Нет, конечно, нет. Сердце само подсказывает, как жить. И часто разум заставляет
поступать по-другому, но редко ведёт дорогой счастья!.. Ирина Васильевна
старалась сдержаться и не показать, как она растрогана, возбуждена, растеряна и
готова заплакать… А Вилсоны не скрывали своих чувств: Дороти присела на корточки
к малышу и гладила его быстро-быстро ладошкой по спине, слёзы текли по её щекам,
Том стоял, не шевелясь, разводил в стороны руками — мол, вот как, вот как! — и
тоже чуть не плакал… Ребята незаметно отступили назад и растворились, Ирина
Васильевна, повернувшись уходить, обратилась к девушке: “Переведите им: я прошу
их — пусть идут в мой кабинет, побудут с Пашей — там их никто не будет
беспокоить...”
Этот жест, порыв Паши решил его судьбу.
После отъезда Вилсонов Ирина Васильевна тоже начала готовиться в дорогу. Теперь
она знала, что делать, да и надеяться ей было больше не на кого, и помогать ей
некому — Сиротенко обратно не вернулся. Как он ни сопротивлялся, его уговорили
перейти на работу в Москве. Она ещё его не видела, только узнала эту новость —
он должен был появиться, чтобы передать больницу, собрать вещи, забрать жену…
“Забрал бы меня кто-нибудь! Чтобы самой не решать!.. — она стряхнула с себя эту
мысль. — В поезде всё равно не сплю, вот и надумаюсь…”
С вокзала она сразу отправилась по адресу на каком-то колченогом скособоченном
автобусе, который подбрасывало на всех выбоинах и ледяных наростах заснеженной
дороги, а на остановке он сползал боком к бордюру, и его зад заносило — только
берегись. Тяжёлый казённый детдомовский запах, с которым она боролась у себя,
ударил ей в лицо — запах заброшенности и сиротства. Никто не встретил её у
порога. Дети в одинаковых линялых голубых бумазеевых платьицах с сиреневыми
цветочками и клетчатых рубашечках, как у них в доме, проходили мимо и
внимательно всматривались в незнакомую тётю. Какая-то сумеречная тоска
наваливалась со всех сторон — от тусклой лампочки без плафона, от неровных стен,
покрытых масляной грязно-зелёной краской. Она заглянула в столовку, где
последние малыши досиживали над остатками пищи, и, так никого не повстречав,
отправилась в конец коридора и уселась дожидаться возле двери директорского
кабинета… Всполошенная нянечка вдруг появилась (видно дети сообщили, что пришла
чужая), расспросила, кого она ждёт и предложила чаю, но не успела принести:
Наталья Ивановна появилась скоро, и теперь они чаёвничали вместе в её кабинете,
сидя по разные стороны директорского стола и вглядываясь друг в друга… За дверью
пролетали знакомые звуки. Утро обещало солнце. И постепенно женщины
разговорились, общего было много: и заботы, и трудности, и дела…
— Я вам сейчас дом покажу! Ребят... — предложила Наталья Ивановна и добавила при
выходе из кабинета. — Сама иду и будто прощаюсь с ними.
— Что так? — удивилась Волоскова.
— Весной ухожу… дотерплю месяц, два и всё… больше не могу...
— Устали?
Сдалась, — грустно призналась Наталья Ивановна
— Кому? — заинтеросованно обернулась к ней гостья.
— Хм... — усмехнулась Наталья Ивановна неожиданному вопросу. — Не знаю... Скорее
всего себе… жалко себя стало… поеду к маме обратно…
— А я пашу, пашу… мне ехать некуда, — грустно отозвалась Ирина Васильевна. — Мы
тутошние, местные… мама умерла… да и не умею я больше ничего. Всю жизнь при
детях... — они замолчали. Заглядывали в двери, отстранялись к стенке, пропуская
спешащих в раздевалку ребят, все собирались на прогулку.
— А вот и Кучины, про которых вы спрашивали! — указала Наталья Ивановна. —
Похожи, правда? И ни на шаг друг от друга… — она вздохнула и, глядя в лицо
собеседницы, сама не зная почему, призналась: — Себе их присмотрела, но… —
Волоскова не дала ей договорить и испуганно резко прервала:
— Нет! — она замолчала от неловкости.
— Что вы? Ирина Васильевна? — участливо спросила хозяйка.
— Простите! Я хотела сказать, что их брать нельзя, у них родственники
обнаружились... — теперь Наталья Ивановна перебила её:
— Да что вы?! — удивлённо воскликнула она, и, как показалось Волосковой, с
облегчением.
— Да! Точно! — убедительно произнесла она. — Так что… — она помедлила и взяла
под руку Наталью Ивановну. — Я их к себе переведу, если не возражаете, вам ведь
всё равно теперь, — она выделила это слово. — Правда? Вы ведь в Москву тоже
собираетесь…
— Да… — неуверенно откликнулась Наталья Ивановна. — А почему тоже?
— Сиротенко в Москву переводят, не слышали?
— Ой! — тихо вскрикнула Наталья Ивановна. — Переводят… а я ему звонить
собиралась… да так и не позвонила… Вы с ним знакомы? — Волоскова подтверждающе
кивнула. — А я нет… надо же… так и не позвонила… вот как получается… интересно…
— Так что заберу я у вас Кучиных, ладно? — Волоскова в упор смотрела на хозяйку
дома.
— Конечно! — согласилась она. — Это очень кстати! Им у вас лучше будет…
— Почему вы так решили? — усмехнулась Волоскова.
— А я вижу. Это не объяснишь, но я же вижу... вижу. Я очень рада, что с вами
познакомилась! Правда! Знаете, меня недавно о них спрашивали... Пойдёмте, я вам
их дело покажу… и искать не надо… оно на столе… сверху…
Один день меняет жизнь человека. Может быть, ожидаемый, но всё равно —
случайный… Каждый год мы торопим весну, и каждый раз она приходит внезапно
радостно. Подул под утро ветер с запада, перевалил Уральские горы, наполнил
воздух капельками влаги, и враз осели казавшиеся неодолимыми сугробы, на глазах
почернели и заблестели ноздреватой коркой. Легла протаявшая чернота кругами
вокруг стволов, и одурманил запах сырой земли, потянул к себе, вырвал из нервной
суеты, заставил остановиться и почувствовать, как колотится сердце, плывёт
голова и что-то непонятное распирает изнутри... не торопись, вникни, улови
мгновение, может, удатся сохранить это ощущуние начала на будущие дни... Нет.
Куда там!.. Природа так и сделала, чтобы ждали весну, её главный день — начало,
и с него начинали новый отсчёт зарождения жизни и любви…
В России, если бумаге приделать ноги, быстро она прокручивается меж валиков
многоэтажной бюрократической машины. Ирина Васильевна хорошо знала, где
раздастся скрип шестерёнок, и чем их смазать, поэтому в неяркий весенний день,
когда напрягшиеся почки уже прорвали блокаду и показали миру зелёные язычки,
вела она за руку от станции к своему детскому дому двух малышей, одетых в
одинаковые пальто с одинаковыми рюкзачками за спиной. Они дружно обходили мутные
лужи, перескакивали ручей, бегущий от недотаявших заледенелых горок слежавшегося
чёрного снега. Нинка крепко держала за руку Васю и придвигалась ближе к новой
маме-Ирине Васильевне, когда сухой проход на дороге был слишком узок, чтобы
брату хватило места. Ирина Васильевна тогда замедляла шаг, делала его чуть шире,
освобождая за собой дорогу, но не выпускала тёплую детскую ручку. Она мысленно
смотрела в этот момент на себя и детей, как они идут чуть наискось друг за
другом, и думала: “Вот он, ручеёк, — о котором говорил Сиротенко, — вот он: идёт
за мной! А потом потечёт дальше!.. И никак нельзя, чтобы он прервался! Ведь это
в наших силах!.. В наших... конечно… конечно…”
Октябрь 2004 года,
Нью Джерси
<<<НАЗАД
<<<К НАЧАЛУ |