Глава 16
СТРЕМЛЕНИЕ К ПРАВОСУДИЮ Суд не срывается с узды. Он не выкрикивает
бранные слова. Он говорит спокойно.
«Как любить ребенка» «Одно судебное разбирательство
говорит мне о ребенке больше, чем месяц наблюдений за ним», — любил повторять
Корчак. Он считал суд равных краеугольным камнем своей системы. В годы войны
вдали от приюта он составил Кодекс законов, который должен был направлять судей
при вынесении приговоров. Кодекс этот несколько напоминал наполеоновский,
который лег в основу системы польского правосудия — с той только разницей, что
Кодекс Корчака ставил во главу угла прощение.
Преамбула излагает философию Корчака в отношении права. «Если кто-то сделал
что-то плохое, лучше простить. Если он сделал это по незнанию, то теперь он
знает. Если сделал это умышленно, то поостережется в будущем... Но суд обязан
защищать робких от забияк, добросовестность от беззаботности и лени».
Корчак все еще надеялся привить идею справедливости и правосудия, пусть и
несовершенного, своим маленьким сиротам. Он хотел, чтобы они поняли, что
существуют справедливые законы и несправедливые законы, так же как существуют
справедливые люди и несправедливые. «Суд не равносилен правосудию, но он должен
стремиться к правосудию, — говорится далее в Преамбуле. — Суд не истина, но его
цель — истина». Поскольку правосудие зависит от людей, и в первую очередь от
судьи, следует предупреждение: «Судьи могут совершать ошибки. Они могут
наказывать за действия, в которых повинны сами. Но позор, когда судья
сознательно выносит несправедливый приговор».
Пять судей, выбиравшиеся на неделю из детей, на которых в тот момент не было
подано жалоб, могли ссылаться на любую из тысячи статей Кодекса. Статьи от 1-й
по 99-ю, касавшиеся мелких нарушений, тут же даровали прощение обвиняемому. «Ты
поступил плохо, но ты этого не понимал» или: «Это было в первый раз, и ты
обещаешь больше так не делать». Статья 100-я разграничивала прощение и
осуждение. Она гласила: «Не даруя прощения, суд постановляет, что ты совершил
действие, в котором тебя обвиняют». Тем не менее единственным наказанием было
порицание, которое выносил суд.
Дальнейшие статьи также объединялись по сто, вплоть до тысячной, становясь все
суровее в моральном осуждении. Согласно статьям от 200-й до 800-й имя виновника
публиковалось в приютской газете или вывешивалось на доске объявлений, или он на
неделю лишался всех привилегий, и его родные вызывались в приют. Статья 900-я
содержала суровое предупреждение, что суд «утратил надежду»: виновный должен
найти среди детей поручителя, готового его поддержать. Статья 1000-я
подразумевала исключение, самый страшный приговор. Виновному предоставлялось
право через три месяца подать просьбу о повторном приеме, но шансов у него было
мало, так как его место без промедления занимал новичок.
Корчак полагал, что новый Кодекс приведет сирот в восторг, но обнаружил, что они
вовсе не стремятся его применять. И только через некоторое время коридоры начали
оглашаться выкриками: «Вот подам на тебя в суд!» Ребенок, считавший себя
обиженным, вывешивал изложение своих претензий на доске объявлений в зале.
Стефа, в роли секретаря суда, заносила жалобу в судебную книгу. Но за время,
проходившее до суда, жалобщик часто остывал, и к тому времени, когда Стефа
зачитывала обвинение в суде, обиженный был готов взять его назад. В первые
недели, заметил Корчак, почти все жалобщики прощали ответчиков в начале
заседания, и судьи зачитывали статью 1-ю: «Обвинение снято».
Суд, заседавший утром по субботам, рассматривал порой до ста пятидесяти дел, и
большинство ответчиков получали статьи ниже сотой. Заседания проводились в Тихой
комнате (где в будние дни дети могли уединяться), и время разбирательства
колебалось в зависимости от трудности дела. Выдвигались обвинения за следующие
проступки: обзывания, подножки и толчки, поддразнивание, завладение чужой вещью,
хлопанье дверями, уход со двора без разрешения, за-лезание на дерево, разбитие
чернильницы, употребление ругательств, гримасничанье во время молитвы,
невозвращение коробок с шашками и лото на место. Прежде чем вынести приговор,
судьи могли спросить обвиняемого: «Сколько раз ты это делал?» или: «Какую статью
ты получил, когда последний раз привлекался к суду?»
По статьям выше сотой обвинялись те, кому случалось: запереть перед кем-нибудь в
шутку входную дверь, мешать другим работать, нарушать порядок во время
приготовления уроков, не мыть руки, жульничать в игре. В ситуациях, когда
виновник установлен не был, дело все равно слушалось, и, если преступление
позорило республику, на доске объявлений вывешивалась черная траурная метка.
Согласно мнению одного педагога, суд был «психологической драмой, базирующейся
на знании детской психологии», однако критики Корчака за стенами приюта упрямо
утверждали, что суд приучит детей к сутяжничеству. Корчак возражал: напротив,
суд научит их уважать закон и права личности, а вдобавок заставит их понять, как
«хлопотны, вредны и бессмысленны» судебные иски.
Однако он не был готов к тому, насколько быстро самые отпетые смутьяны в приюте
сочтут суд неудобной помехой и попробуют его саботировать. Они хвастали: «Так я
и позволю какой-нибудь малявке быть моим судьей!» Или: «К черту суд! Пусть мне
лучше уши надерут или линейкой по ладони отхлопают!» Заводилы, постоянно
нападавшие на суд, прекрасно понимали, что без него им будет проще выкручиваться
из всяких переделок. Они начали кампанию требований, чтобы признанных виновными
тут же вешали, и закатывали притворные истерики, когда суд отказывался вынести
смертный приговор. Их поведение возымело желаемое действие. Другие дети теперь
предпочитали не подавать жалобы друг на друга, лишь бы избежать перепалок в
суде, а судьи сговаривались оправдывать обвиняемых или оказывать им
снисхождение, каким бы ни был проступок. В конце концов, когда один судья ударил
другого, который захотел вести заседание на свой лад, Корчак был вынужден
признать, что суд, назначение которого было «заменить иррациональные свары
спокойным обдумыванием», вызывал беспорядки, а не устанавливал порядок. Он даже
заподозрил, что суд вреден приюту. Ответы на анкету, которую он раздал детям,
подтвердили его сомнения. «Суд необходим, но от него нет никакого толка». «Одним
ребятам он полезен, другим нет». «Наш суд может оказаться полезным в будущем, но
не теперь». «Суд может быть полезен, если станет другим».
Корчак по-прежнему верил в необходимость суда (и в то, что через пятьдесят лет
суды появятся во всех школах), но должен был признать, что его воспитанники к
нему еще не готовы. «Ясно, что они предпочитают быть рабами, а не свободными», —
с горечью записал он в дневнике, на неопределенное время отменив суд. Он
заметил, что некоторые дети вздохнули свободнее, избавившись от бдительного
сторожевого пса, другие, стремясь доказать, что суд был и вовсе не нужен, начали
вести себя лучше. Небольшая группа, правда, постоянно спрашивала, когда суд
возобновит свою работу, но подавляющее большинство — «как это вообще свойственно
людям» — никакого интереса к этому не проявляло.
Через четыре недели суд возобновил свою деятельность, но лишь после того, как
были удовлетворены три требования детей, а именно: через три месяца можно подать
апелляцию; наиболее сложные дела разбирает судебная комиссия из двух судей и
одного взрослого, выбираемая секретным голосованием на три месяца; дети получают
право судить взрослых, работающих в приюте. Последнее условие вновь навлекло на
Корчака гнев его критиков: как может он допустить, чтобы ребенок привлек
взрослого к суду? Но Корчак принял условия детей. «Всегда в достатке праздно
болтающие языки, а вот голов, чтобы думать, не хватает», — успокоил он членов
попечительского совета.
Корчак даже поддержал мальчика, подавшего в суд на свою школьную учительницу,
которая разорвала его рисунок. Когда учительница дала знать, что являться в
такой суд ниже ее достоинства, ее судили заочно. Корчак сам пошел в школу и
повесил в учительской приговор по статье 300-й: «Суд выносит вам порицание за
неправильное поведение». Учительница сорвала приговор со стены, и потребовалось
вмешательство директора школы, чтобы она послала мальчику извинение.
Корчак постарался попасть под суд пять раз за полугодие. Он сознался, что дал
оплеуху мальчику, что выгнал мальчика из дортуара, что поставил кого-то в угол
носом, что оскорбил судью и что обвинил девочку в краже. И по каждому из дел
представил письменное объяснение. За первые три дела судьи вынесли ему приговор
по статье 21-й: «Суд постановляет, что вы были вправе так поступить». По
четвертому делу он получил статью 72-ю: «Суд прощает вас, потому что вы
сожалеете о своем поступке». И статью 7-ю по последнему: «Суд принимает ваше
признание в вине».
На одном заседании, которое вошло в легенду, хитроумный педагог прощения не
получил. Как-то, вернувшись в приют в пасмурный темный день, он поглядел по
сторонам, оценивая настроение детей. Увидев, что Хеленка жмется к стене
маленькой комнаты, стесняясь присоединиться к играющим детям, он решил
расшевелить их. Подхватил ее на руки, посадил на шкаф и ушел, даже не
обернувшись, когда она закричала: «Снимите меня! Снимите меня!»
Остальные дети, как он и надеялся, теперь проявили к ней горячий интерес. И
начали уговаривать ее спрыгнуть. Когда она отказалась, они потребовали, чтобы ей
помог Корчак. Сначала он и слушать не хотел, но, когда они его окружили, подошел
к шкафу и спустил Хеленку на пол. Она, казалось, успокоилась, но дети начали
требовать, чтобы она подала на него в суд. Польщенная общим вниманием, она
подала на него жалобу.
Корчак написал длинное объяснение и представил его судьям, но их симпатии были
на стороне Хеленки, которую, по их мнению, его опрометчивый поступок унизил и
напугал. Приговор был вынесен по статье 100-й. Его не простили. Корчак
притворился, будто крайне расстроен, и на некоторое время к нему после этого
приклеилось прозвище «Сетка» (Сто).
Хотя и очень редко, но случалось, что ни Корчак, ни Судебная комиссия не могли
спасти неуправляемого ребенка от статьи 1000-й.
Авраам Пьекло, чья фамилия весьма уместно означает «Ад», был подлым, рыжим,
усыпанным веснушками мальчишкой по прозвищу Дьяволенок. Он дразнил больных,
издевался над подверженными ночному энурезу и допекал детей, страдавших
физическими недостатками. Решив применить шоковый метод, Корчак осыпал буяна
обидными словами, рассчитывая, что они его уязвят, как он уязвлял других:
чертово отродье, черная овца, холера, чума. Сначала мальчик огрызался, потом
начал его попросту игнорировать, а под конец подал на него в суд за то, что он
его пугает. Все были удивлены, когда суд дал Сетке еще одну «сетку» за дурное
обращение с его обвинителем. Дьяволенок, умевший быть обаятельным, сумел даже
смягчить категоричную Стефу, спросив, когда она бинтовала ему ногу: «Почему,
когда меня бьют по голове, получается шишка, а не дырка?» Но садистское
поведение Дьяволенка в конце концов подвело его под статью 1000-ю. Никто не
жалел, когда его исключили, даже Корчак, который верил, что благополучие
коллектива важнее индивида.
Корчак сделал все, что мог, чтобы создать справедливую систему внутри своей
республики, но едва его дети уходили за ее границы, в школу или навестить
родных, как они оказывались беспомощными перед произволом взрослых в
несправедливом мире.
Как-то днем в субботу Сташек (бывший Израэль) отправился навестить родных, с
разрешения Корчака, забрав с собой любимого щегла. Сташек радостно забрался с
клеткой в трамвай, такой набитый, что ему пришлось остаться на площадке, и там
его на следующей остановке увидел полицейский.
— Откуда у тебя птица, малый? — спросил он с подозрением.
- Она моя, — ответил Сташек.
— Держать диких птиц в клетках запрещено законом, -сообщил ему полицейский. — Я
ее выпущу.
Сташек заплакал, но полицейский на следующей остановке стащил его с трамвайной
площадки. Ухватив Сташека за плечо, он увел его на задний двор полицейского
участка, открыл дверцу клетки и выпустил щегла.
— Ладно, малый, проваливай, — приказал полицейский. Но Сташек стоял, как
вкопанный. Тогда полицейский снова ухватил его за плечо и отвел в приют. Словно
повторился тот день, когда он пришел туда с матерью, — во дворе стояла Стефа, и
она закричала на него:
— Это что еще такое? Полицейский с клеткой? Полицейский объяснил ей, что поймал
мальчика с дикой птицей и выпустил ее.
— Вы оказали нам услугу, — сказала Стефа. — Нам от него покоя нет.
Полицейский вытянулся и отдал ей честь.
И тут из венецианского окна над двором донесся голос:
— Пожалуйста, подождите минутку! Стефа ушла. Сташек заплакал.
— Кто это? — спросил полицейский.
— Доктор Януш Корчак, — с гордостью ответил Сташек. Когда Корчак подошел к ним и
спросил, что произошло,
полицейский заметно растерялся.
- Этот малец держал в клетке дикую птицу, а это против закона, и я ее выпустил.
Корчак смерил полицейского суровым взглядом:
— Какого закона? Вы говорите о законах для взрослых, но к детям они неприменимы.
Для детей есть другие законы и другие суды. Вам, как представителю власти,
следовало бы это знать. Я собирался убедить мальчика самому отпустить ее на
волю. А вы своим необдуманным поступком все испортили.
Сташек с восторгом наблюдал, как доктор выговаривает полицейскому. Тот крайне
смутился, буркнул что-то про компенсацию мальчику и поспешил уйти. Полчаса
спустя он вернулся, держа пакет. Внутри оказался щегол с птичьего рынка. Корчак
и Сташек посадили новую птичку в клетку и поставили клетку на подоконник в
комнате, где Сташек мог ухаживать за своим щеглом.
- Ты думаешь, он поет? — спросил Корчак, пока они смотрели, как щегол испуганно
перепархивает с жердочки на жердочку. — А он плачет. Есть древний польский
за-кон на латыни, который тебе следует выучить наизусть. Neminem captivabimus
nisi jure victum. Я тебе скажу, что он значит, когда ты сможешь повторить его
двадцать пять раз подряд.
Через три дня Сташек сумел продекламировать латинскую фразу. И Корчак перевел
ему старинный закон: «Мы не заключим в тюрьму того, кто не был приговорен судом
к лишению свободы». А затем добавил:
- Подумай о том, что закон этот был написан для людей, способных защищать себя.
Твой щегол ни в чем не виноват и беззащитен. Совесть его чиста, как алмаз. У
него нет развлечений вроде кино или самоката. Свобода — вот единственное его
счастье. А ты ее у него отнял.
- Но у вас же была канарейка? — напомнил Сташек.
— Да, у меня была канарейка, но это не то же самое, — объяснил Корчак. —
Канарейка одомашнена, как собаки и кошки. Если ее освободить, она не найдет ни
других канареек, ни корма. Люди, которые пятьсот лет назад привезли сюда
канареек, совершили преступление. Тут мы ничего изменить не можем. Но у меня
есть план. Этот щегол долго мучился. Давай залезем на крышу и выпустим его.
Потом мы можем купить другую птицу, она поживет у нас не-дельки две, а потом мы
и ее выпустим. И дальше будем так делать. А деньги ты можешь заработать, сочиняя
стихи в нашу газету».
Сташек даже расстроился, когда открыл дверцу клетки, а щегол только посмотрел на
него и остался сидеть на жердочке. И он испытал необыкновенное удовлетворение,
когда птичка вдруг спрыгнула к открытой дверце и улетела. Они с Корчаком
повторяли этот ритуал, освобождая снегиря, овсянку, зяблика, а потом Сташек
захотел обзавестись канарейкой. Когда же ему не удалось найти на птичьем рынке
канарейку себе по карману, Корчак посоветовал ему купить взамен пару голубей и
устроить им место под стропилами. Так что голуби свободно улетали и прилетали в
свой приют
под крышей.
Сташек обнаружил, что освобождать птичек куда легче, чем самому освободиться от
дурных привычек, которых он набрался на улице. На него постоянно кто-нибудь
жаловался в суд — за ругань, драки, нарушения разных правил. А летом в
«Маленькой Розе» он поддался на уговоры четырех мальчишек постарше обчистить с
ними огород фермера. Все они были пойманы и предстали перед детским судом. Трое
старших получили статью 300-ю с грозным предостережением: «Суд постановляет, что
вы поступили плохо». Но Сташек из-за его прежних приводов получил губительную
статью 900-ю: «Суд постановляет, что в течение двух следующих дней ты должен
найти поручителя. Иначе ты будешь исключен». Приговор был опубликован в судебной
газете.
Мальчик, который обещал было стать его поручителем, затем уклонился, и Сташек
заподозрил, что к этому приложила руку Стефа. Особенно после того, как она
послала его матери извещение немедленно приехать за ним. Он не мог апеллировать
к Корчаку, который как раз тогда был в Варшаве, куда уезжал несколько раз в
неделю читать лекции и закупать провизию. Мать Сташека, женщина очень волевая,
содержавшая кондитерскую лавочку, тщетно плакала и умоляла Стефу позволить
Сташеку остаться. И Сташек уже потерял всякую надежду. Но едва они покинули
территорию лагеря, мать повернулась к нему и сказала:
— Жди здесь. Я попробую найти доктора Корчака в Варшаве. Никуда из-под этого
дерева не уходи!
Несколько часов спустя его мать вернулась с Корчаком, который предоставил
Сташеку еще один шанс найти поручителя и исправить свое поведение. Сташек
старался, как мог, но его кулаки не знали удержу. Когда на него снова подали
жалобу за драку, Стефа объявила, что он нарушил испытательный срок и должен
покинуть приют. На этот раз его мать не могла воззвать к Корчаку: тот на
несколько недель уехал из Варшавы, чтобы спокойно поработать над книгой в
какой-то деревенской гостинице. И Сташек был исключен. Он так и не простил
Стефу, в уверенности, что до исключения его довела она.
Большинство детей оставалось в приюте все положенные семь лет. «Я беру ребенка
из его дома в семь лет и возвращаю его в родной дом», — говорил Корчак, когда
его птенцу, окончившему семь классов школы, подходило время покинуть интернат.
Из корчаковского кокона появлялся совсем другой ребенок — четырнадцатилетний
подросток, хорошо говоривший по-польски и не готовый к ежеминутным
несправедливостям внешнего мира. Стефа и Корчак делали, что могли, для юных
выпускников, отправлявшихся в «долгое путешествие, называемое жизнью».
Приглашался кто-нибудь из родителей или родственников обсудить будущее
подростка, затем ему выдавались запасная одежда на первое время, памятная
открытка и прощальное письмо, которое Корчак вручал каждому своему воспитаннику.
К несчастью, нам нечего тебе дать, кроме этих немногих слов. Мы не можем дать
тебе любовь ближних, потому что не существует любви без прощения, а прощать
каждый должен научиться сам. Мы можем дать тебе только одно: стремление к лучшей
жизни, которой, возможно, пока еще не существует, но которая когда-нибудь
настанет — жизни по Правде и Справедливости. Быть может, это стремление приведет
тебя к Богу, Отчизне и Любви. Прощай и не забывай.
Некоторые воспитанники забывали и исчезали, «как ветер». Но большинство
сохраняли привязанность к дому, где росли окруженные такой заботой. Немногим
счастливцам выпадало остаться в приюте в качестве помощников, или они получали
разрешение по-прежнему там обедать, но остальные могли приходить только в
субботу утром послушать, как Корчак читает приютскую газету, и поговорить со
Стефой, которая всегда была на своем обычном месте, готовая выслушать их и дать
совет. Они болезненно осознавали, что в их кроватях теперь спят другие дети. Как
выразился один: «В настоящей семье кровать, которая была твоей, всегда тебя
ждет».
Они ощущали себя не только брошенными, но и не готовыми справляться с
трудностями внешнего мира. Иногда Стефе или Корчаку удавалось пристроить
кого-нибудь из учеников к парикмахеру или плотнику, но большинство уходило в
неизвестное будущее. Девочки пытались устраиваться нянями, боннами, домашней
прислугой. Мальчики обычно становились рассыльными или продавцами в лавках, а
один любимец Стефы в конце концов сумел устроиться на бойню.
«Помню, как я тосковал по приюту, — вспоминает Ицхак Бельфер. — По вечерам я
приходил туда просто посмотреть на освещенные окна. Некоторые из нас снимали
комнату вместе, только чтобы избежать одиночества».
Юхан Нуткевич покинул Дом сирот в пятницу днем. Это было в 1929 году, четверть
населения страны составляли безработные, и антисемитизм был на подъеме. Родных у
него почти не осталось. Отец умер от туберкулеза еще прежде, чем его приняли в
приют, а мать покончила с собой, пока он был там. По настоянию Стефы его
замужняя сестра неохотно согласилась приютить его, пока он не найдет работу, но
она работала до семи часов, и, пока она не вернулась домой, Юхану оставалось
только бродить по почти незнакомому городу.
«Наконец я нашел скамью в сквере у реки и уснул, -вспоминает он. — Потом
почувствовал, что кто-то меня грубо расталкивает, и услышал, как полицейский
говорит: «Эй, жиденок, что ты тут делаешь? Не знаешь, что спать на садовых
скамейках запрещено законом?» Я объяснил свое положение, но полицейского это не
тронуло. «Либо ты встанешь и уйдешь, либо я тебя сразу отведу в исправительную
школу». До этой минуты меня воспитывали на чудесных идеалах, а теперь я оказался
в жестоком мире. Я сидел и думал: это совсем другое, это реальность».
И реальность не стала лучше, когда в семь часов он вошел в комнатушку, в которой
его сестра жила с мужем. Когда он сказал, что хотел бы умыться, сестра отрезала:
«Не воображай, будто ты тут можешь разыгрывать из себя принца. Если вздумаешь
сейчас умываться, разбудишь квартирную хозяйку, и она вышвырнет меня вон».
Второй удар за этот день! Не замедлили и следующие. Когда его выгнали из
картонной мастерской, потому что он потребовал, чтобы хозяин в конце недели
заплатил ему два злотых, как они уговорились, его сестра раскричалась: «Не
талдычь о честности! Поучись тому, что мальчишки вроде тебя знают с пеленок: в
каком мире мы живем!» Юхан начал понимать, что он не только стал другим, но и
оказался куда более уязвимым из-за «тепличной» обстановки, в которой рос.
Обмениваясь новым опытом с товарищами по приюту, он понял, что все они лишены
агрессивности, не испытывают желания конкурировать с другими, если это требует
«столкнуть» соперника с дороги, и наивно ожидают того же от людей, с которыми
имеют дело. Он пришел к выводу, что понятия не имел бы о том, что в мире
существует справедливость, если бы не уроки, полученные от Корчака и Стефы.
Вера Корчака в то, что все дети должны защищаться справедливыми законами, не
ограничивалась пределами его миниатюрного мира. Сутулая фигура именитого
педагога в поношенном сером костюме стала привычной в окружном суде по делам
несовершеннолетних, где он раз в неделю выступал как консультант. На судей
большое впечатление производила не только глубокая преданность Корчака
малолетним правонарушителям, но и его небрежное отношение к положенным ему
гонорарам. Он никогда не представлял счета за свои услуги, тогда как остальные
консультанты сразу же устремлялись в бухгалтерию. Единственная проблема
заключалась в том, что знаменитый воспитатель как будто ставил благополучие
обвиняемых выше удобств суда. Однажды, когда Корчак отказался допрашивать
измученного голодного подростка, пока его не накормят и не дадут отдохнуть
несколько дней, судья в нетерпении пригласил другого доктора, не столь
мягкосердечного.
Всегда на стороне бедных детей трущоб, арестованных обычно за мелкую кражу,
Корчак всячески старался воспрепятствовать их заключению в мрачное варшавское
исправительное заведение для несовершеннолетних нарушителей закона.
«Ребенок-нарушитель остается ребенком, — писал он. — Карательный приговор
отрицательно повлияет на его будущее восприятие самого себя и своего поведения.
Поскольку общество предало его и вынудило к такому поведению, суду следует
осудить не преступника, а социальную систему».
Корчак не изменил этой точке зрения даже в деле об убийстве в 1927 году, когда
защищал Станислава Лампиша, ученика, который застрелил директора своей школы.
Трудно сказать, что вызвало большую сенсацию, само преступление или выступление
доктора Януша Корчака в суде.
Корчак, который много времени провел с Лампишем в тюрьме, произнес получасовую
речь. Он просил присяжных отнестись к подсудимому как к одинокому ребенку,
который приехал из маленькой деревушки жить у тетки, чтобы учиться в варшавской
школе. Он дружил только с одной своей одноклассницей. Он уже предвкушал
получение аттестата, но за несколько дней до этого события совершил какой-то
мелкий проступок, был отстранен от занятий, и директор, доктор Липка, приказал
обрить ему голову. Лампиш впал в панику. Это означало, что тетка его выгонит, а
подружка отвернется от него — и ему придется с позором вернуться в деревню.
Лампиш умолял Липку изменить наказание, но директор, которого горе юноши не
смягчило, ответил отказом.
Чувствуя, что его мир рушится, Лампиш решил покончить с собой. Он выпил водки и
как раз шел по мосту через Вислу с револьвером, ища подходящее место, чтобы
застрелиться, когда случайно встретил Липку. Он попытался поцеловать директору
руку, намереваясь упросить его в последний раз, но Липка отшатнулся от него.
Тогда Лампиш выхватил револьвер, чтобы выстрелить в себя, но выстрелил в
директора. Следующую пулю он пустил в себя и упал на землю, ожидая смерти.
Полицейский увидел двух лежащих на мосту людей и вызвал «скорую помощь». Когда
Лампиш, чья рана оказалась несерьезной, узнал, что директор умер, он выразил
глубокое сожаление о своем поступке, твердя, что хотел умереть сам.
— Я не вижу тут никакого преступления, — завершил Корчак свою речь. — Липка
погиб, подобно химику, небрежно обращающемуся с изготовленной им взрывчатой
смесью. Он умер, как хирург, получивший заражение крови во время операции. И
пожалуйста, вспомните, что Лампиш, стреляя в Липку, одновременно выстрелил в
себя.
В полдень был объявлен краткий перерыв, а затем двое судей вынесли вердикт:
виновен. После трогательной защитной речи Корчака многих удивила суровость
приговора: пять лет в тюрьме строгого режима для закоренелых преступников.
Корчак, возможно, опередил свое время, выдвигая психологические доводы для
защиты на процессе об убийстве, но он видел в Лампише жертву: ребенка,
подвергшегося грубым издевательствам со стороны равнодушного взрослого. С его
точки зрения, Липка как директор школы был обязан попытаться понять, почему
ученик находится в подобном состоянии, и помочь ему. Заняв столь крайнюю
позицию, Корчак еще раз продемонстрировал свою страстную веру в то, что ребенок
имеет право быть выслушанным взрослыми, имеющими над ним власть, имеет право на
их уважение.
Глава 17 ДА ЗДРАВСТВУЕТ СЕЛЕДКА!
Не пытайтесь стать учителем в один присест, с психологическим гроссбухом в
сердце и педагогической теорией в голове.
«Как любить ребенка»
В середине двадцатых годов, когда Стефе и Корчаку стало ясно, что им требуются
помощники, Корчак решил предложить стол, кров и еженедельный семинар студентам
педагогических институтов в обмен на их помощь.
165 |