На  главную сайта „Дом Корчака в Иерусалиме“

ВИКТОР БОГУСЛАВСКИЙ
1940 - 1991
~ архитектор, художник, публицист ~
мемориальные страницы

ПРОДОЛЖЕНИЕ 1

К НАЧАЛУ

Статьи Виктора Богуславского

Язык, Нация, Культура

„Идентификация"... такое модное слово, такая злободневная проблема. „Как ты себя идентифицируешь?", „С кем ты себя идентифицируешь?.." В прошлой жизни это называлось проще: „А ты кто такой?"
„Кто ты?" — спрашивает новоприбывший, разглядывая свое колеблющееся на зыби израильской действительности отражение. Кто я? Кто мы? К какой культуре принадлежим мы, долгие годы мечтавшие по-русски об Израиле и, наконец, приехавшие сюда? К какой культуре принадлежат допрашиваемые в прокуратурах Москвы и Ленинграда инициаторы „Симпозиума по еврейской культуре", проходившего на хорошем, высококультурном русском языке? К еврейской? К русской?

Какой культурой жил ты, „оле хадаш ми русия", в прошлой жизни? И вообще, что это такое: „русская культура", „еврейская культура"?

Можно квалифицировать культуры аналитически — это похоже на лабораторный срез живой ткани, — дать, скажем, разрез по языковым пластам, и пласт русскоязычный обозвать „русской культурой", а ивритоязычный — израильской или даже „еврейской". Но ведь то, что правомерно в анализе, вряд ли достоверно концептуально. Ведь анализировать можно в столь богатом наборе сочетаний, что соединяются: Лютер Кинг с Маламудом, Достоевский с Бабелем, Жаботинский с Троцким и Бичер Стоу с Голдой Меир.

Можно избрать метод квалификации синтетический, считая, что культура американцев — суть культура американская, французов — французская, евреев — еврейская...

Можно порезать культуру на горизонтальные ломтики верха-низа, пронизать снизу вверх элитарными векторами, строить красивые конструкции на различных „этажах культуры" — и ничего не доказать.
Можно играть понятиями и не сдвинуться ни на йоту в своем определении собственной идентификации, ибо вопрос этот не умозрительного свойства.

С кем же ты себя „идентифицируешь"? С кем ты? С кем ты свой?

...Из прошлой жизни: „Не смейте называть меня еврейской, это меня оскорбляет!" — истерично вопила петербургская фифа. Ее оскорбляло, что ее оделяют от „русской культуры". Она вопила это своей оппонентке — еврейке. В ином обществе не вопила бы — побоялась, что „не поймут". И-таки да, не поняли бы. А если бы вам хайфский араб истерично заявлял, что он чувствует себя частью еврейского народа, — вы бы его поняли? Вам бы помогли языковые или территориальные построения, аналитические и синтетические концепции?

„Я не могу жить без русской культуры..." — вздыхает он. Без чего не может? Без Брехта на Таганке, без Дюрренматта у Акимова, без Ремарка в „Иностранке" или без Рильке в Библиотечке поэта? Это вы называете русской культурой? Да, были в школе Добрыня Никитич и Пушкин, но были ли они вам ближе, чем Гамлет и Гете?

Культура, в которой мы выросли, была русскоязычной, но я не берусь утверждать, что она была русской. Была ли она еврейской? Увы, еврейской она была лишь в той мере, в которой не была русской, — еврейской она была лишь в преломлении нашего личного восприятия. Но это свое восприятие, свое еврейство, мы могли выразить лишь на русском языке. И вот тут встает простой и навязчивый вопрос: что делать с русским языком тут, в Израиле? Забыть, отбросить, стыдиться? Оставить в прошлой жизни или тащить в „светлое завтра"? Давайте оглядимся. Ведь не мы первые. Этот вопрос решала каждая волна алии.

Во времена формирования общества и создания государства вопрос решался директивно и сурово-однозначно: „только иврит". Директива победила, произошло почти чудо — иврит стал живым языком собранного народа. И вот перед нами первое поколение сабр. Тех самых сабр, которых мы так любили, живя в галуте, которыми мы так гордились, живя в галуте, которых мы, как и эту страну, всегда считали своими... И вот встретились. Подучились слегка языку, разговорились... и не нашли контакта. Они, сабры, 50% из которых — внуки наших общих дедушек и бабушек, живших в Польше, Румынии, на Волыни, они не знают, не чувствуют, не ощущают в себе этой нашей „общности". Они вообще не ощущают себя сопричастными к делам еврейским. „Порвалась связь времен"... и порвал ее „рак иврит", дети, выросшие без душевного контакта со своими родителями. (Вы только представьте себе, что вы со своим ребенком с первых недель в Стране заговорили на „иврит кала" — у вас будет контакт? Ребенок вырастет израильтянином, но в какой мере евреем?)

А это произошло с целым поколением! Поколением, выросшим в словесном (а соответственно, и культурном) вакууме.

„Еврейская культура"? В Израиле, среди кипот и пейсов, среди синагог и иешив, с Танахом с детского сада до багрута, с маген-давидом на знамени и менорой на гербе, выросло поколение, начисто изолированное от всех евреев мира.

Можно ли передать тончайшие нюансы чувств, воспоминаний, ощущений — все то, что составляет наше еврейство, — можно ли было передать все это детям на языке, которого ты и сам почти не знаешь? Прибавьте к этому общий настрой „революционной ломки" — полное отрицание всех ценностей прошлого: Все революции начинаются с календаря! История начинается сегодня, начинается с нуля! Проклятое прошлое! Галут — это плохо.

„Галут — зе ло тов" — это единственное, что знают сабры о галуте и 12 миллионах евреев в нем. Это поколение не способно оплакивать гибель 6 миллионов евреев, не может ощутить сопричастности к этой трагедии, она для них лишь подтверждение того, что „галут — зе ло тов".
(Да и это „ло тов" для них — всего лишь плакатное, и, не найдя ему внутренних подтверждений, 200 000 сабр с готовностью кинулись в сытый, комфортный американский галут.)

Но... что сделано, то сделано. Оглядываясь на прошлое, я лишь позволю себе запоздалое кощунство: я бы предпочел, чтобы иврит притормозился, но сохранились связи Израиля с еврейством мира. Связи эти тонкие и невидимые, но на них — вся наша 2000-летняя история в диаспоре.

Какой бы ценой ни было, но нам легче — сегодня иврит всеобщий язык в Израиле. И наши дети уже говорят на нем в детских садах, на улице и в школах. Нам это далось даром, без усилий с нашей стороны. С нашей стороны мы можем дать им на русском языке наши знания, наше ощущение причастности к судьбам 3-х миллионов говорящих по-русски евреев, наше ощущение общности со всеми евреями галута.

Через нас Израиль заговорил с евреем России на его языке, современном, хорошем русском языке — и это очень важно. Очень важно сегодня, чтоб Израиль заговорил с диаспорой на ее языке: на русском, испанском, португальском... (Сегодня эмиссары Израиля безуспешно пытаются общаться с молодым еврейским беженцем из Латинской Америки на идиш.) Ибо пробуждать в евреях галута национальное самосознание можно только на том языке — и на том уровне языка, — на котором этот еврей осознает себя. Но для того, чтобы Израиль говорил с диаспорой на ее языке, необходимо сегодня, чтобы каждая алия в стране сохранила язык своего исхода.

А для того, чтобы Израиль развивал свою культуру и чтобы эта культура была еврейской, надо, чтобы каждая алия сохраняла свою культуру.

Все, что создано в израильской культуре, — создано на базе культур диаспоры. И все, что разрушено, — разрушено отказом от культуры диаспоры.

Такова трагедия всех восточных общин. Сложившаяся веками культура ее в ходе алии была разрушена двумя факторами: отсечением от массы алии вековой потомственной аристократии и исключением из жизни языка исхода (арабского). Аристократия, своим авторитетом скреплявшая духовную и социальную жизнь своей общины, была поставлена в невыносимые для нее условия (помещение капитала лишь при передаче контрольного пакета Гистадруту — что ими было воспринято как грабеж) и большей частью покинула Страну. Язык же оказался дискредитирован в силу понятных условий...

И вот, прибыв в Израиль, мы увидели это еврейское „потерянное поколение", свыше миллиона человек, — вновь потерянные колена Израильские, потерявшие 1000 лет своего прошлого, 1000 лет своей истории и культуры...

Кстати, а что с Моше Рабейну?

С Моисеем, который создал наш народ и дал ему духовную и культурную традицию. С кем идентифицировал он себя? С египетской аристократией, к которой принадлежал по воспитанию, или с толпой, ведомой им, толпой, которую нещадно дрессировал и от гнева которой спасал свою жену-гойку? И на каком языке говорил с евреями этот их выросший во дворце фараона вождь? И не была ли его косноязычность?..

Отцы и дети русской алии

Между желанием и обладанием лежит граница, граница двух совершенно различных экзистенциальных сфер; и переход через эту границу всегда болезнен, подчас мучителен и невозможен. (И тот факт, что границей этой является сам объект желания — обладания, факт этот вовсе и не существен.)

Моше Рабейну умер у границ Ханаана...

Сирен Кьеркегор, основоположник современного экзистенциализма, развелся с любимой женой и сам себя вернул в состояние безнадежно влюбленного в нее же, ибо экзистенция влюбленности выше, напряженнее, „пограничнее", чем бытовые хлопоты и неурядицы семейной жизни.

Фима С., двадцать лет жизни (тюрем, лагерей и заполярных лагерных восстаний) отдавший ожиданию Израиля, уехал из него через несколько лет.

(Вспомним клинические свидетельства 3. Фрейда о „жениховском комплексе" — бессилии пылких влюбленных в первые брачные ночи.)

Чем напряженнее и выше трепет желания, тем труднее, мучительнее, невозможнее переход к обладанию.

И потому Моше Рабейну умер у границ Ханаана...

Эта невозможность перехода от желания к обладанию, создающая в сознании личности трагедии, стрессы и комплексы бессилия, в общественном движении оборачивается пропастью, разделяющей поколение творивших в ожидании от поколения припавших к обладанию.

Эта смена поколений видна в каждой социальной, духовной или политической революции.

Эта смена поколений уже ясно определилась и в нашем движении; поколение отцов, ждавших и творивших алию, — поколение детей, принявших алию как данность и действовавших в ее реальности.

Но это разделение поколений, естественно, не имеет никакого отношения к возрастным категориям — многим из „отцов" сегодня едва ли под тридцать, а среди „детей" мелькают седины и лысины почтенных профессоров.

Начало?.. Как всякий эпос, Исход начинался с чудес. И как положено эпосу, было явлено евреям России — поколению Исхода — три чуда.

Чудо победоносного становления далекого Израиля на фоне пьяного антисемитского угара послевоенных российских лет. Чудо Пурима-1953, оборвавшего истерическую подготовку к тотальному погрому. Чудо веселой, блестящей, пьянящей победы 1967 года.

На чудеса реагировали по-разному. Бесспорно, ни один еврей не оставался равнодушным к слову „Израиль". Но вокруг — вокруг все было так безнадежно! Абсолютно безнадежно: режим, прочный, как тюрьма, и, как тюрьма, равнодушно и неколебимо противостоящий любой „еврейскости".

Спрячь свой „трепет иудейский" — от глаз сотрудников, от ушей соседей, от пристального, как двустволка, взгляда парторга, от пьяных полунамеков штатного стукача — спрячь!

А Израиль, что ж, он — как та „зеленая дверь в стене": она есть где-то, эта волшебная дверь, она ждет, за ней все — иначе.

Недоступность, нереальность мечты придавала желанию трепет святости.

Любой шаг к осуществлению желания (шаг столь запретный к подъему столь нереальному) одновременно с трепетом страха вызывал трепет души.

О, эти первые прикосновения к израильским открыткам (долгий, „конспиративный" разговор по телефону, двухчасовая тряска в замерзшем трамвае, оглядывания, таинственный, заговорщический шепот...)! А эти клочки бумаги, на которых записывались данные для ВЫЗОВА, — словно подписываешь приговор самому себе, и детям, и родным, включая теть и дядь до седьмого колена!

Но еврей поднимался по ступенькам бумажного моста, ведшего в Израиль, и трепет страха отступал перед трепетом приближения к святыне.

Перестали шептаться, заговорили вслух (с подозрением, опаской, но все-таки!), начали собираться, праздновать Симхат-Тора и даже День Независимости, учить историю в кружках и иврит в ульпанах; и вот уже самый „мешугене" совсем „распоясался" и послал в Мосгорсправку объявление: „Даю уроки иврита" — целых 15 экземпляров, с просьбой вывесить на официальных стендах.

Это был 1969 год. В конце этого года евреи стали десятками и сотнями подписывать письма, предназначенные для „зарубежного общественного мнения". Они требовали „выпустить их в Израиль. Вызов в ГБ и увольнение с работы — вот что в лучшем случае ожидало подписан-та. Тогда каждый шаг предназначен был не только для того, чтобы убедить сенатора Джексона, но и для того, чтобы убедить самого себя, своих же близких. И порой оказывалось, что сенатора Джексона легче убедить, чем, например, родную маму...

Осенью 1969 года на Дворцовую площадь Ленинграда тихо и неспешно вышел робкий и стеснительный Жора А., подошел к одиноко стоявшему посреди пустынной площади милиционеру и непослушными руками, неумело развернул самодельный плакатик с надписью: „Я хочу в Израиль". Милиционер посмотрел на плакатик, на Жору, оглянулся — площадь была по-прежнему пустынна — и сурово заявил: „Убери, а то вызову машину". — „Вызывайте, я подожду", — с готовностью согласился вежливый Жора. Ждать пришлось всего несколько минут — милиционер подошел к зданию Главного Штаба и вернулся в одной из всегда стоявших там наготове машин. Потом его отвезли в ГБ и продержали там несколько дней. А потом — отпустили. И встретив его через несколько дней, я не выдержал и спросил: „Зачем ты это сделал, Жора?" И услышал в ответ: „Чтобы мама поверила... Если бы меня арестовали и посадили, может, она поняла бы, что это у меня серьезно..."

В 1970 году весь мир заговорил о русских евреях. Русские евреи поднялись, они ощутили решимость, они в эксгибиционистском экстазе демонстрировали ее знакомым и незнакомым, всем желающим, по нужде и без оной. Между ними и их мечтой одна только стена — стена государственного запрета. Пробить, прошибить, пролететь сквозь нее было единственным желанием. О, эта отчаянная готовность к полету! „Бегите из северного Вавилона", — в последний раз прозвучали слова ленинградских „самолетчиков", и вот уже за ними захлопываются двери тюрем, ворота лагерей. Но еврейские мамы не собирают, как прежде, трясясь от страха, „допровские корзинки" — нет, они устраивают шумные демонстрации у здания ЦК, а еврейские парни и девушки уже не сотнями, а тысячами подписывают письма протеста, и все новые вызовы ложатся на столы ОВИРов. За тридцатью арестованными поднялись тридцать тысяч „подавантов"!

И стена рухнула, алия стала реальностью. Невероятной, сказочной, карнавальной реальностью: толпы в ОВИРах, шумные проводы на вокзалах и в аэропортах, письма „оттуда", полные пьяного восторга...

На волне этого карнавального экстаза и прибыло в Израиль поколение „отцов". Прибыло и было встречено чиновничьим радушием и чиновничьей подозрительностью. Прибыло и привезло с собою выездную лихорадку, не дававшую переключиться в будничный ритм. Прибыло, души и мысли оставив в России, с друзьями, с „еще остающимися". Прибыло в новый мир, готовый удовлетворить их бытовые заботы, но уж никак не „трепет забот иудейских". Трепету не было места в коридорах Сохнута и кабинетах ответственных (?) лиц. И трепет превратился в чадный запах ностальгии — не по березкам и церквушкам, а по высокому горению души, по оставленным позади „звездным своим часам".

Всем нам свойственно с ностальгической грустью возвращаться к воспоминаниям о своем „звездном часе" -- самом экзистенциально-напряженном (пусть даже и самом трудном) времени собственной жизни. Такого рода — парадоксальную, на первый взгляд, -- ностальгию видел я часто у бывших лагерников. А что, — ведь там, за колючей проволокой, под немигающими звездами, в свете прожекторов, голодные и затравленные, они „высоко торчали"!

Звездный час „отцов алии" остался там, в России, за колючей проволокой, за дверьми ОВИРов. А здесь их ожидало всего только беспомощное и трогательно-растерянное вживание (или — невживание) в спокойную будничность жизни.
Моше Рабейну нечего было делать среди расселившихся в Ханаане племен, занятых устройством своих пастбищ.

И Моше Рабейну умер у границ Ханаана...

„Вы, сионисты, единственное подпольное движение, победившее советский режим", — сказал мне в лагере один из русских демократов.

Победили. Сделали алию реальностью. И в новой реальности появилось новое поколение лидеров. Они трезво и хладнокровно, спокойно и рационально оценили ситуацию, увидели, что дозволенность алии делает подловатыми все прежние рассуждения о „неизбежности" ассимиляции — и деловито приступили к освоению обстановки. И вскоре еврейское движение в России было весьма оперативно поднято ими на куда более высокий качественный уровень: была установлена постоянная связь с Западом; была налажена сеть постоянно действующих научных семинаров, ставших международными событиями; возникла система почти незаконспирированных ульпанов; начался регулярный выпуск еврейского Самиздата, который обрел широкий круг авторов и читателей и быстро превратился в одно из интереснейших в России литературно-философских течений. Поколение деловитых „детей" начало начитывать по телефону из Москвы или Ленинграда лекции для студентов израильских университетов, печатать свои статьи в самых фешенебельных изданиях мира, красоваться на экранах западного кино и телевидения, устраивать выставки еврейской неофициальной живописи, отправлять свои картины и журналы в турне по Америкам. Какой жалкой и доморощенной должна была казаться им деятельность „отцов"...

Голос „детей" стал громким, настойчивым и требовательным. „Евреи молчания", как назвал их Эли Визель в 60-е годы, десятилетие спустя превратились в самую шумную и крикливую группу в России.

Питательной средой этой высокой активности стала особая разновидность советских евреев: еврей-„отказник". Само слово „отказник", в сущности, свидетельствовало уже о почти официальном признании статуса диссидента-активиста. Впрочем, „отказники" были активистами, так сказать, поневоле. К своей активности они были избраны волею ГБ. И сосредоточена была их активность в, основном, на борьбе за выезд — в большинстве случаев, за собственный выезд (правда, и это является одной трехмиллионной частью общенациональной задачи). Но официальность статуса позволяла „отказнику" регулярно крутить пуговицы у иностранных туристов около синагоги и столь же регулярно названивать еврейским активистам Парижа, Лондона и Нью-Йорка. (А эти „активисты" на Западе, — они ведь тоже „дети" нашей алии; с каким усердием борются они за „выезд русских евреев", искупая тем самым свой собственный невыезд в Израиль...) Официальность статуса позволяла ему требовать „материальной помощи" Запада и дерзко вести себя на допросах в ГБ. Насидевшись в „отказе" и получив, наконец, визу, такой активист твердо знал, что будет показан — за деньги (Магбита) — евреям Европы и Штатов, сенаторам и парламентариям. Так преисполнялся он сознания собственной значимости и позже, встретив в Израиле какого-нибудь „папашу", мог уже снисходительно кивнуть ему и, припоминая слышанную фамилию, произнести: „Вы, кажется, что-то такое подписывали когда-то?.."

* * *

„...Но в мире новом друг друга они не узнали..."

„Дети" со снисходительным пренебрежением вспоминали о заслугах „отцов", а „отцы" — „отцы" настороженно и подозрительно обнюхивали „детей", за версту чуя в них переодетых в сионистские одежки бывших „ассимиляторов" и „демократов". И это было понятно. Ибо вся деятельность „отцов" была направлена „всего лишь" на то, чтобы заинтересовать советского еврея мечтой об Израиле, — как же может она не показаться мелочной и мелкой из „радостного сегодня", когда сама реальность России поминутно заставляет каждую еврейскую семью только об этом и думать?! А вся деятельность „детей" была направлена „против советского режима", на то, чтобы расширить рамки национального существования, — как же ей не быть (хотя и чисто внешне) похожей на активность борцов за „права человека?! (Хотя различие было очевидно, ибо еврейская активность не может, да и не направлена на то, чтобы „демократизовать" жизнь всей прочей России.)

Так они и живут, и „отцы", и „дети", — с повернутыми назад головами. Они все еще там, в своем звездном прошлом, где они сами для себя — каждый! — построили „свой" сионизм. Они все еще продолжают доказывать друг другу истинность именно „своего". А споры эти — об „истинности" своего сионизма (всегда своего, а не чужого), т.е., в сущности, о том, кто больше хотел, кто сильнее желал, кто больше сделал, споры между людьми разных эпох и разных складов (ибо поколения эти отличаются и по душевному складу тоже), — они сегодня беспредметны и бессодержательны. Это одна ностальгия спорит с другой.

Ибо то, что и те и другие именуют „своим" сионизмом, тот накал страстей, тот душевный подъем, что подвинул их к активности в России и привел в Израиль, — он до конца исполнил свою роль и исчерпал себя функционально в тот самый момент, когда их самолет приземлился в Лоде.

Потому что Моше Рабейну умер у границ Ханаана...

Я думаю, что нам суждено еще увидеть и третье поколение. Это будут „внуки" алии — те, кто не истратил себя ни на борьбу с евреями за их пробуждение, ни на борьбу с советской властью за ее уступчивость, кто сохранил себя для активности здесь, в Израиле. Но если и они, следуя моде давно прошедшего сезона, начнут рассказывать вам о своем „боевом прошлом" там, в России, — не верьте им, не слушайте, отвернитесь. Это значит, что они мертвы.

Ибо... Моше Рабейну умер у границ Ханаана...

К ПРОДОЛЖЕНИЮ 2
К НАЧАЛУ

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня