С детства очень хорошо знаю, что такое
хлеб со слезами, ведь ссоры всегда за обедом, это единственное время, когда я
слушаю её бред, гадости, и не убегаю.
Она говорит, орёт, вернее:
– Я тебя петь выучила, возможность тебе дала (я на бесплатный хор ходила, только
месяц по разу в неделю за деньги занималась).
– Как хорошо получается, – глумится она, – Вот... вот...
Я представляю, как она кривляется, скачет, декламирует.
Какой там, хорошо получается – пришла мне странная мысль, голос охрип, слёзы в
глазах стоят, дрожит голос, связки за эти два с лишним, почти три года, охрипли,
забыла, как рот открывать, челюсть зажата.
Она матерится, я пою:
"На кой мне хрен
Ваш город золотой
На кой мне хрен петь складно
Я сам хромой, и все мои дела
Забыть бы всё. И ладно.
А если завтра в чистый рай
Под белы руки взят буду
Апостол Петр, ой батька Николай,
Пусти меня отсюда.
Меня зовут – я одеваюсь
Последний поворот
Меня вы знаете сами
По вкусу водки,
И сырой земли
и хлеба со слезами."
Я взяла дорожную сумку, дошла до двери, она бежала, тряся жиром, за мной. Я
вернулась обратно в комнату, она:
– Не удалось на этот раз – мерзко так, ехидно.
Я оставила тяжёлую сумку, взяла в руки маленький сувенир ямало-ненецкий амулет
на счастье, с которым никогда не расстаюсь, и выбежала из подъезда с мокрой
головой под шапкой, в колготках в воде от борща.
Я долго бежала.
Денис
Мы с "матерью" возвращались домой по Советской от Беловых – ходили смотреть моё
ухо к Ирине, к лору.
Был вечер. Поздно, по детским меркам, около десяти-одиннадцати. "Мать" была
весёлая, окрылённая какая-то, улыбалась.
"Мать" говорит так неожиданно-подготовленно:
– Темно уже…домой идти. Пойдем к Денису, переночуем… Он как раз здесь живёт в
пол квартала…
Я удивляюсь её предложению у Дениса переночевать.
Они, мы познакомились так:
"Мать" вела курсы английского в библиотеке. Какие-то копеечные, для полунищих и
студентов.
Он пришёл на эти курсы.
Обратил на неё внимание.
По вечерам, за ужином она всегда рассказывала про своих учеников.
А тут получалось странно, она то говорила, какой Денис у неё талантливый и
способный, то ругала его дураком и бездарем.
Однажды мы поссорились с ней, она выгнала меня из комнаты и печатала на своей
черной машинке с латинским шрифтом. Машинка была больше стола.
Несколько часов, я сидела затаившись в другой комнате.
Потом постучалась, вошла к ней (она уж приучила меня стучаться).
"Мать", видно, не слышала – сидела спиной к двери. В руках у нее кусочки
ватмана, на которых тушью изящно и романтично, нарисованы балерина – силуэтом,
черным, ровным пятном. И цветок, похожий на розу. Мило, только вымученно.
Я стояла и смотрела, – черная машинка, черные длинные растрёпанные волосы
"матери".
Подумала, это она нарисовала – она всегда была забитой аккуратисткой, в детстве
тушью срисовывала с книжки профиль Пушкина.
Я подошла, говорю:
– Мам, мне стыдно, мы с тобой поссорились, а ты за это время, такие красивые
картинки нарисовала!
А она говорит, тихо так:
– Это Денис нарисовал. – Говорит, не поворачиваясь.
Я беру у неё из рук листы посмотреть.
Мне Денис не нравился. Он понимал это.
Длинный, худой, лицо наглое, некрасивое. Забитый, тоже.
Потом, Денис был умный. А я – маленькая, глупая.
Я приходила на занятия со своей игрушкой – нежно-розовой мишкой Соней, которая с
заспанными глазами обнимала подушку.
Сидела в коридоре, а летом – на скамейке на улице возле библиотеки. Мне было
семь лет. Дома меня не очень-то было с кем оставить, "мать" брала меня с собой.
Летний вечер, часов пять, солнце даёт деревьям неровные резкие тени, ажурное
плетение обычных сибирских клёнов на асфальте, серое и чёрное рядом.
Я сижу толстенькая, грустная, одиноко обнимаю игрушку – Соньку.
Денис отпросился с занятия, вышел из библиотеки, оглянулся, мотнул головой со
своей пижонской стрижкой "под горшок". Улыбнулся, подошёл ко мне, сказал:
"Привет." Я что-то набычавшись, пробурчала.
Терпеть не могла его – он отнимал у меня "мать". Она и так не слишком любила
меня, а теперь, с появлением у неё этого "второго ребёнка," и вообще перестала
меня замечать.
Ещё до этой встречи, мы втроём ходили гулять до набережной. Они разговаривали,
как двое студентов, прогуливающих занятия, о музыке, о поэзии, иногда, о
живописи, в которой они оба ничего не смыслили. Знали только, что у Малевича был
"Чёрный квадрат", что был такой художник Василий Кандинский, о них и говорили.
Мне не давали слово вставить. Ходили гулять, как будто были вдвоём.
Денис спросил, можно ли посидеть со мной. Я смотрела на перекладины скамейки,
вниз на полосатые тени, на сером, теплом асфальте.
Его вопрос удивил меня, но не сильно. Ведь это вопрос не для советской страны, в
осколках которой я начала мыслить.
Я поняла телевизор, политику, и что мир меняется, советская действительность
рушится.
Сама себе поражаюсь, как рано я начала думать. Когда показывали по телевизору
одни съезды депутатов, я не понимала, почему же бабка их смотрит. Мне казалось
это театром, что клоуны с красными от натуги лицами за трибунами глотают воду из
гранёных стаканов, размахивают кулаками на крупных планах лиц, врут,
притворяются.
Действительность, которая окружала меня дома – излишне утончённая,
европеизированная. За каждым словом, через слово – "На западе..." А бабка всегда
материлась и кричала:
– Вот и валила бы в свою Америку, на свой Запад. Воздух был бы чище. Чем тебе
Советский союз не угодил?
Денис похож на неё – такой же, "с перебором", как сказала бы бабка. Всё время в
светлом джинсовом костюме, с блестящими пуговицами. И в разноцветных футболках,
которые ему из Германии присылала давно уехавшая сестра. Футболки были
качественные, хорошие.
Денис сел на скамейку, опять своими волосами помотал. Они меня тоже раздражали.
Протянул мне шоколадку.
Жили мы тогда бедно, одними булочками – чаем перебивались. Я однажды спросила
"мать":
– Почему ты не готовишь, одни бутерброды жуем.
А она расплакалась и говорит:
– Денег нет, не из чего готовить.
Тогда она была нормальнее, лучше.
Женщина, которая хоть немного любила своего ребёнка.
После этого, я больше не смела попрекнуть её своим жиром. Я понимала, хоть и
маленькая была, что я такая толстая от того, что недоедаю-недоедаю, а потом
нажрусь, как слонище.
Шоколадки импортные тогда только появились, за ними нужно было ходить на рынок,
гоняться, так просто, чтоб в каждом киоске, как сейчас, не было. Тогда и
киосков-то не было – вот какие вещи вспоминаются!
Сладкое я видела редко. Но сначала я не хотела брать шоколадку. Он настоял, я
взяла, и тут же её съела – ну ребёнок-же всё-таки!
Этот вечер считается "матерью" переломным в моих отношениях с Денисом.
Она говорит, что Денис "подкупил мою подлую душонку копеечной шоколадкой."
Совсем не то. Сколько я ей билась это доказать – нет.
Он сидел и говорил со мной, как со взрослой. Спросил, какие книжки мне нравятся,
какую музыку люблю, фильмы.
Спросил про какие-то конкретные фильмы, и мы их с ним обсудили.
Потом пришла "мать".
Она казалось молодой, двадцатилетней в дни их романа с Денисом, долгого и
тяжёлого романа.
В тот вечер, мы пошли гулять. На "Музыкальный фонтан" или на набережную, не
важно.
Было лето.
"Мать" явно оправдывалась тем, что домой уже поздно идти.
Я была рада – всегда любила в гости ходить.
По-моему, он очень удивился и обрадовался.
Они раньше встречались, "мать" всегда сама приходила домой к нему.
И говорила ещё, что это он ей навязался.
Помню только, как мы ложились спать. Мое место – на кресле-кровати.
Я стояла возле кресла.
Денис подошёл, открыл шкаф, начал застилать мне постель.
Потом он предложил выбрать из его хлопчатобумажных футболок, в какой мне спать.
Я выбрала небесно-тёмно-лазурную.
В советской действительности, я не видела ещё такого цвета, и он мне понравился.
Денис протянул мне эту футболку.
Потом "мать" сидя на разобранном двуспальном диване Дениса, с уже постеленным
бельем, спросила меня:
– Как спать будем – ты со мной на диване, или мы с Денисом на диване, ты на
кресле-кровати. Зачем они спрашивают меня, будто я могу им запретить вместе
спать. Выбираю кресло. "Мать" говорит что-то вроде: – А ты не хочешь спать с ним
на диване, Денис обрывает ее.
Претворяюсь, что сплю, закрываю глаза.
Он начинает ее обнимать, они шепчутся. Мне все видно, кресло стоит напротив них.
Мерзко. Противно.
Кажется, это я взрослая, она – ребенок, не понимает, что делает и говорит, мне
надо ее прощать и быть умнее.
Любимое чтение "матери" – анекдоты в бесплатных газетах.
Книги мне подбирались с учетом того, что обязательно должны прочитать дети.
Про Льва Кассиля будет сказано далее.
Толкиена в 12 лет мне читать было просто скучно. Я не верила в хоббитов.
Денис, как настоящий отец (мой с нами никогда не жил), выносил вечером мусорное
ведро, шел за мной через все футбольное поле (это двор), чтобы отвести меня
домой. Своим друзьям во дворе, по научению "матери", я говорила, что он мой
старший брат. Я гордилась им и мне было приятно, что мне не из окна орут, а
забирают с прогулки.
"Мать" не понимала нас, когда мы импровизировали за пианино в четыре руки,
играли в "Черепашек Ниндзя" на приставке.
Я не понимала их, когда они уходили гулять и возвращались в десять-одиннадцать.
А я одна смотрела сериалы. Знала, что они ходят по парку и едят мороженое
"Забава", обнимаются, целуются.
Подолгу сидела на подоконнике открытого окна на первом этаже. Мне хотелось
сбежать и больше никогда к ним не возвращаться. Я могла вылезти, погулять, потом
вернуться, но боялась. Так и не решилась никогда.
Когда слышала, что поворачивается ключ в замке, снова бралась за книгу, которую
откладывала в раздумьи.
Через несколько лет, листая журнал, увидела фотоисторию про какую-то полуголую
студентку Машу, которая практически живет на подоконнике, курит, пьет, ест,
учебники зубрит. Она сидела в прозрачной кофточке у открытого в лето окна, с
зелеными листьями и небом. Она курила, запрокинув голову, пуская дым на улицу.
Вся фотография была какая-то теплая, красноватая.
Мне тогда хотелось походить на мой идеал женщины – в шляпе, в мужской широкой
рубашке, в не туго завязанном галстуке.
Денис даже в куклы со мной играл.
Когда они ссорились на кухне, двери не закрывались. Он утешал ее потом, она
плакала. Я тоже плакала, но меня никто не утешал.
"Мать" всю жизнь заставляла меня носить только брюки, а мне хотелось ходить в
платишке, как все девчонки, зимой, в шапке, все принимали меня за пацана,
кничали: – Мальчик, мальчик…
Соседи с нами не здоровались. Выше этажем, жила ее ученица, из школы. И вся
школа тоже знала.
Денис приходил за мной в школу. Он всегда был такой стильный, с немецким
рюкзачком за плечами.
Мы с девчонками бегали по школе, он находил меня, брал за руку и мы шли есть
мороженое в парк.
Денис искал по магазинам редкие наклейки для журнала "Принцесса", который был у
меня. Приносил почти каждый день по нескольку пакетиков. А "мать" – всегда один,
и то редко.
Если мы в магазине были, стоило мне только посмотреть долго на что-то, он
покупал. Молча идет в кассу, выбивает, а "матери" говорит: Надо ведь ребенку!
Его маленьким, совсем не баловали. Денис часто рассказывал про свое тяжелое
детство, про то, как он жил с отцом, про ремень, и холодную кашу, которой они
месяцами питались.
"Мать" варила все время пельмени из пакета, даже для него она ленилась готовить.
Готовил для нас он.
Я не говорю, что Денис – ангел. Просто в этой ситуации он прав, а не "мать".
Пришла со взрослым ребенком, да в однокомнатную квартиру.
Не стресс ли шептаться по ночам, целоваться по углам, по кухням, по туалетам?
Вся жизнь на виду у меня, а я отворачиваюсь, глаза закрываю. Все равно, слышу.
Они всегда думали, что я сплю, или им наплевать было. Мне хотелось уйти в
туалет. Тошнило от них в эти ночи, когда им нетерпелось.
Она только о себе думала, когда уходила к Денису. Бабка заколебала, дома
невозможно жить.
Мне очень долго всяческая любовь была противна, омерзительна. Даже по телевизору
на это смотреть не могла.
А она почему-то волновалась, что мне Денис понравится. И вела со мной пару раз
разговоры на эти темы. Денис опять же, пресек ее.
Мне тогда по-детски нравился мальчишка из класса, тихий и робкий. На восьмое
марта всем девочкам подарили только купленные школой открытки, а он мне – еще от
себя лично, открыточку с птичкой. Всех девчонок поздравляли у доски, он вышел ко
мне, красный до ушей, будто рак, и подарил.
А еще, был другой мальчишка. Мы дрались портфелями, шли вместе домой.
Мы с Денисом ездили на пляж, на Обское море. Часами катались на катамаранах.
Хотели доплыть до какого-нибудь острова. Мне очень нравилось плавать на глубине,
когда нет дна.
А однажды я нахлебалась воды и Денис "спасал" меня. Я уж и сама вылазила. А он
испугался, вытащил меня из воды и нес на руках.
Денис говорил, что на пляж ему больше нравится ездить со мной одной. Потому, что
с "матерью" они вечно ссорились здорово. Ей все то солнце не с той стороны, да
не так светило. Все не по ее.
А вот еще приятное воспоминание: Уходим мы с пляжа, на последнюю электричку. А
он бежит через пути, на станцию, мне мороженое покупать, рискуя вместе со мной
опоздать на поезд. – Не бойся – говорит, успеем. Успели, конечно. Сели в
последний вагон, ели мороженое.
Трудно сказать, трудно вспомнить, как все кончилось.
Мы жили у Дениса долго.
Потом начались ужасные ссоры, он, не скрываясь, просил у "матери" денег, чтобы
сходить на концерт со своей новой подружкой – больной шизофренией, студенткой
консерватории, тоже еврейкой, как и он. Возможно, эта девушка была ему интересна
для того, чтобы обидеть "мать", да и из врачебного – он доучивался на психиатра
в Меде.
"Мать" об этом ехидно мне рассказывала.
Она донимала его истериками ужасными, то с кулаками на него. То в ноги кинется:
– Прости, прости…
С этого времени и начались ее лежания целыми днями.
Денис играл со мной в видеоигры, она с работы приходила и закатывала скандал. В
последний наш день там, так и было.
Я помню, с грохотом распахивается входная дверь, хлопком закрывается. Мы оба так
и подскочили. Мы с ним рисовали что-то, склонившись над столом. Я кляксу
кисточкой поставила.
Мы с Денисом не ссорились по крупному ни разу, он чаще подходил мириться, чем я.
Они ругались с "матерью" утром, потом он уходил на учебу или на работу, а мне
приходилось оставаться с ней. Было дождливое лето, но я часто убегала от нее во
двор.
У "матери" тогда начало прогрессировать ее ненормальное состояние. Она лежала
весь день и выла белугой в припадке, просила то "скорую" вызвать, то милицию,
как сейчас, – так тяжело она переносила тот явный уже разрыв с ним,
окончательный. Он не выгонял ее пока эти пару дней, потому что она просто не
могла тогда встать и куда-то пойти.
У них был зачат ребенок. Он предлагал жениться. Она сделала аборт. Я думаю, он
не хотел смерти этого ребенка. "Мать", до этого, заводила со мной разговоры про
братика-сестренку, будто я маленькая. Не знаю, как я относилась к этому еще не
родившемуся человеку, срок был большой, мне было жалко, больно когда его не
стало. Мне сказали не сразу, так что, для меня он умер в один миг. "Он же был
уже большой в животе, живой "– думала я.
Через несколько лет узнала, что когда они с отцом жили, "мать" шесть абортов
сделала, уже после меня. И меня же, меня в этом теперь обвиняет, серьезно, с ее
шизовой логикой. А я то, в тринадцать лет, приняла это на себя и страдала,
поверила, что виновата. Глупо. Правда? А потом поняла – с дураком свяжешься –
сам таким окажешься. Не стоит верить всему, что говорят. Откуда это моя вина.
И говорит, что от Дениса мы из-за меня.
Мы-то с ним нормально жили – одинаковые вкусы, интересы. Он мне много чего о
медицине рассказывал, о жизни. Жаль, забылись все эти разговоры и рассказы.
Сидим мы, "мать" заходит, у них начинается мордобой. Она на него с кулаками с
порога, он держит ее руки за запястья. Она пытается пинать его. Он швыряет ее на
диван, ложится на нее, держит руки, она не может пошевелиться почти. Пытается
вырваться.
Я, вжавшись в свое кресло, смотрю на них, тихо плачу.
До этого, "мать" кидала в него огромные горшки с цветами, с домашними пальмами.
Комья земли темно-черной, на полу, на чистых простынях дивана, до меня тоже
долетали куски.
Денис распростер ее на кровати, у него были какие-то адские глаза. Он стал
насильно целовать ее, я помню этот мерзкий поцелуй крупным планом, меня чуть не
стошнило.
Она кричала: – Вызови милицию!
Я, сквозь слезы, ничего не понимая, что происходит, телефон со сброшенной
трубкой, валялся полуразбитый на полу. Спросила, какой номер милиция. Несколько
раз спросила, Денис назвал мне, обернувшись.
Я положила трубку, и снова ушла с пола на кресло-кровать.
Он нечаянно, или специально, не знаю, надорвал ее кофту. Потом резко выпустил ее
руки, спрыгнул с дивана и ушел, сплюнув на пол.
Ушел на кухню или в дверь, я не помню.
А "мать" лежала на кровати, как мертвая, неподвижно смотрела в потолок пустыми
глазами.
Мне, почему-то, не хотелось ее утешать. Она всех извела за эти дни, сама во всем
виновата. "Мать" тогда была, в тот момент неприятна мне, я испытывала к ней чуть
ли не отвращение.
Меня волновало только, есть ли в этом ее состоянии, в ее нечеловеческом взгляде,
и моя вина? Когда они кидались комьями влажной черной земли, мне казалось, по-
детски, наверное, что мы все трое умираем в этот момент.
Я накрыла ничего не видящую и не чувствующую "мать" одеялом. Она даже не
заметила меня.
Мимо меня смотрели ее пустые глаза.
Вспоминаю стихи, которые писал ей Денис, в начале их романа:
"Как же я могу не ждать твоего звонка,
Если это все, о чем я, бездельник, думаю все эти дни.
Если бегу к телефону каждый раз, как он оживает
И очень печалюсь, когда слышу
Чужой, совсем не нужный голос.
Становлюсь холодным и лишь односложно отвечаю на вопросы.
Я жду твоего звонка!
Я запасусь великим терпением,
Переживу все неврозы ожидания
Войду в это чувство желания
Твоего звонка, как в обряд.
Буду спать с телефоном на груди,
Чтобы вкусить твоего голоса.
И все остальное было бы просто не нужно
Я столько ждал его -
Настоящего, не выдуманного
Твоего звонка".
Учитель
В разгромленной после драки квартире, фигура женщина возле окна, против света, с
распростертыми в воздухе руками, изображая распятие.
Старческий голос, охрипший от долгого крику, с одышкой:
— Иисус Христос распятый!
Дочь, не опуская распростертых рук, клонит голову на бок, показывая лицом
предсмертные судороги. Руки не шелохнутся в воздухе.
– Это ты меня распинала!
Старуха передразнивает гримасу дочери, отходит подальше от нее:
– Нашлись, правильно Христа распяли – не раз надо было!
Женщина придвигается вплотную к матери, говорит в самое ее лицо, свистящим
полушепотом, скороговоркой:
— О душе подумай, о своей подлой, о грязной, о ненавистной душе подумай!
Старуха пятится назад, запинаясь за пальто на полу. Чуть не падает. Она боится
своей сорокашестилетней дочери:
— Уйди от меня на х…! Отойди от меня! И не маши на меня руками своими вонючими!
Женщина наконец опускает распростертые руки, машинально взглядывает на них.
– Нормальные у меня руки. – Ты своими машешь! Сегодня ты не удержалась, чтобы не
садануть меня кулачком в лицо. – Старуха уходит от нее, та бежит за ней. – Ты –
подлая убийца, ты – душеубийца! Я ведь, как Христос! Я давно уже в суд на тебя
подала, в Божий суд!
Женщина ходит по квартире, размахивает руками, истерично выкрикивает, запинается
о разбросанные на полу вещи. Отодвигает в сторону пальто, насквозь пропитавшееся
потом и грязью, отпинывает подушку, в ярко-желтой, нестиранной лет десять,
вонючей наволочке. Женщина спит на всем этом на полу.
Ее мать шаркает на кухню, пьет разведённый "Корвалол" из гранёного стакана. В
кухне на полу разбитая кружка, пролитый чай с лимоном. Покачивается лампа.
– Ты меня обстругивала, как Буратино, пыталась слепить свою копию – выкрикивает
дочь из комнаты, сидя на разваливающимся диване – при себе держала, никуда не
отпускала.
– Ты шастала в молодости по вечеринкам, шлялась с разными мужиками. И сидела на
всём на стираном, на вареном до тридцати лет. Слова плохого не сказали друг
другу.
– Я была такая, как ты, – встаёт с отозвавшегося всеми пружинами дивана – но я
вышла замуж, в отличии от тебя. И родила ребёнка!
– Когда на вторую неделю, на первую – ли – старуха входит в комнату – сказал,
что не женился бы. Хорошего привела мужа. И пришел-то ведь голый. И одеяло-то
дала мужу – то порядочному!
Дочь подходит к старухе вплотную, лицо искажается от злобы:
– Ты садистка непрощающая, не умеющая любить.
– Уйди, уйди от меня, … ! – Старуха пятится, отмахивается от неё кулаком. Ну что
это такое, ты отойдёшь – нет? Ведь никогда не отойдёт, назло будет стоять!
– Нет, теперь не отойду – говорит лающим голосом дочь, опять разводит руки в
стороны.
– Тоже мне, Иисус распятый…!
– Меня гонят за веру, тебя тащили, тебя распинали?
– Распяли бы тебя мужики где-нибудь, – старуха садится, спокойно допивает
лекарство.
Женщина театрально держит руки на сердце, встает в позу умирающего. Серьезно, со
слезами на глазах, говорит:
– Скажи спасибо, что меня Бог удержал, что я себе вены и своему ребёнку не
перерезала у тебя на глазах, чтобы ты напилась нашей крови, и лопнула, как клещ!
– … тебе … за такие слова! С крестом на шее проститутка!
– Я ошейник раба поменяла на крест. Подумай о своей душе!
Я лучше тебя!
Старуха берет со своей белоснежной постели подушку, заталкивает ее под кофту:
–Ты на четвёртом месяце была, с таким животом, ты готова была ползти за ним, а
он сказал, что не женился бы. – Старуха гладит рукой "живот", водит им из
стороны в сторону:
– Вот тебе твоя дочь, надеюсь, родит, и закидают камнями.
Женщина закрывает лицо руками, затем упирает руки в бедра. Деланно спокойным
голосом:
– Всё, что ты говоришь сейчас, это твой садизм из подсознания выплёскивается. Ты
бы лучше … со всеми подряд, а сейчас была бы спокойнее. Я отстираю, ты не
беспокойся! Столько твоего дерьма, Авгиевы конюшни, что всю жизнь не хватит
отмолить.
– Да ты бельё бы лучше своё постирала постельное! Пять лет нестиранное, жёлтое.
– Старуха поднимает с пола, трясет перед самым лицом женщины: Ты погляди,
грязь-то какая! – бросает на пол, топчет ногами. – Сальная подушка,– топчет –
простынь, пододеяльник, матрац. Лежишь и лежишь по целым дням, как у тебя
пролежни не появятся! Бабе сорок пять лет – ни дела, ни работы.
Дочь тяжело опускается на диван:
– Я болела твоими болезнями!
– Вот болей, и сдохни!
– Как скажешь – памперсы поменяй, и дальше.
— Это я во всём виновата, что тебе под подружкиного-то мужа надо было
подкладываться!?
Женщина целыми днями лежит, как бомж валяется на полу, на засаленном одеяле.
Немытая, зачуханная, с промасленными волосами. Думает:
– Меня моя собственная мать выгнала с дивана, –
Она на самом деле, сама ушла спать на пол, чтобы играть роль мученицы, и теперь
жалеет себя.
– Я несу мой крест!
Старуха в той же комнате, лежит и думает о мужиках.
Женщина поднимается с дивана, надвигается на мать:
– Всё, что ты на нас с дочерью говоришь, и проклинаешь, к тебе вернётся, и ты
утонешь!
– Ага, ты плюнешь – партия утрётся, партия плюнет – ты утонешь! – Старуха
отворачивается и уходит, махнув на нее рукой.
Дочь:
– Когда двенадцать часов, люди спят в воскресение…
– Ну и кончай орать!
— Это ты, прокажённая, заткнись! Ты сначала тройной слой грязи с себя смой, а
потом ходи учительствуй! – кричит задыхаясь, старуха.
— Я приняла вериги, я не моюсь из-за вас! Мне стыдно, что у меня мать такая! И
дочь моя – сволочь тобой сволочённая. Она родилась в этом дурдоме, с матерью,
раздёрганной на куски. Она все мечтает из дома уйти к мужику какому-нибудь. Да
не подворачивается никто.
– Ты откуда знаешь?
— Я в её дневнике прочитала, я всегда её дневники читаю, когда её дома нет.
– И не стыдно тебе?
"Грех людей, которые учат всех. Грех людей, которые считают, что они всегда
правы. Грех людей, которые любят, чтобы их называли "Учитель! Учитель!"
Никого на земле не называйте Отцом, ибо один у вас Отец. Никого на земле не
называйте "Учитель!", ибо один у вас Учитель – Господь.
Кто возвысит себя, тот унижен будет, а кто унизит себя, тот возвысится".
Женщина:
— Ты мне всегда говорила: "Я тебя родила, потому, что аборт побоялась сделать"!
– (ехидно) –Родила от чужого мужа.
— Да иди ты на… С … глазами смотрит – проститутка с крестом на шее, святая!
— Да, я святая – с лицом лжемученицы женщина показывает руками крест! Я пытаюсь
тебе что-то объяснить, каждый день…
– Не тебе меня учить! Яйца курицу…
– Нет, я буду тебя учить!
– Пошла ты… Учительница!
– Да, я – учительница, я – лучший в городе преподаватель, я…
– Да кто тебе это сказал? Пусть люди скажут! Мне вот соседи – показывает на
входную дверь – про тебя говорят – старуха одевается, собирается, причёсывается.
– Соседи будут отвечать за свои слова, а ты будешь отвечать за свои!
– А ты – за свои. Посмотри на себя! Если бы ты сама не была таким придурком
шизовым…
– Я намного лучше тебя!– выкрикивает женщина.
– Конечно, ты с позолотой!
– По сравнению с тобой, с дешёвкой… Девяносто девять процентов моих грехов – они
– твои, на твоей поганой совести. Я – верующая, а ты – сатана, а я – святая.
Старуха идёт к двери.
Женщина:
– Только не думай, что ты замаскируешься!
"Мать" на площадке, спускается по лестнице: — Конечно, последние слово всегда за
тобой должно остаться! Иначе ты сдохнешь, не стерпишь.
Голос женщины, эхом звучит в подъезде:
– Не замаскируешься, не замаскируешься, под своей овечьей шкурой, я знаю, кто
ты!
Я вспоминаю, однажды бабка расчувствовалась, начала мне рассказывать историю
своей жизни.
"После того, как я приехала в Новосибирск, устроилась на швейную фабрику.
А фабрика-то находилась, вот почтамт 99-тый, а напротив, там, где теперь
гостиница, вот на этом месте. Деревянная была, одноэтажная городушка.
..
Ну, это уже коммунисты начали плести на него, на Сталина, да секретные собрания
проводить. Простому люду ниче не говорили.
Я вот в это не верила, че ему приписывали. Для меня Сталин был, как отец родной.
Он ведь один не мог, за всю страну, за большую, за Советский союз...
Когда-то все, и киргизы и узбеки и Украина и Литва и Латвия, все тоже были в
Советском союзе. Не один же он руководил этой страной. Тут фабрикой-то одной...
Да вот на этой фабрике, как в марте пятьдесят первого поступила, бухгалтером всю
жизнь, потом главным, и заместителем.
Ну, грамоты вручали. Я уж теперь все свои грамоты пожгла, потому, что посчитала,
что они мне теперь не нужны. Советский союз распался, а грамоты все были от
Советского союза. Трудовая книжка вот только сохранилась, где написано: "За
хороший труд награждается…", или Благодарность"...
У меня две медали, за... Ну, я не помню. Одна-то медаль есть, а второй нет,
только удостоверение. Сказали – нет, будет, мы вам сообщим, в нашем
райисполкоме. Ну а больше не звонили, и я не хочу. Конечно, не "красная звезда"
медаль-то.
Раз работала в коллективе, то и собрания были, праздники. И в каждый праздник
что-нибудь дарили с трибуны. Я была главным бухгалтером, заместителем, я же не
простым рабочим была!
Считала на счетах, на машинке. Всякие ошибки были, сами исправляли.
Вначале зарплату получала маленькую, работала кассиром. Потом перевели меня
бухгалтером, потом главным бухгалтером.
Окончание
– Господи, прости, спаси, помоги дожить до утра!
– Отче наш...
— Ни х... ты б... е...
Я сижу на площадке в носках на полу, тихо плачу, не верю, что всё это может быть
правдой. Не могу поверить, и другие не поверят, зачем пишу?
Вокруг валяются мокрые, только из таза, носки и бельё. Я их стирала, сейчас
десять часов. "Мать" ворвалась в ванную, начала орать на меня: – Час ночи, уже
время спать – Это я перевожу её матерки на нормальный язык.
Говорю, что не час ночи, а всего лишь десять часов. – Дай хоть колготки
выстираю, в них завтра идти.
Она ударила меня мокрым полотенцем, у меня не было сил даже закрыться рукой.
Требует полного подчинения, даже в таких шизовых просьбах. Если бы я знала, что
она на меня набросится, знала, что простое объяснение, что мне в колготках
завтра идти, вызовет такую бурю эмоций, так заденет ее… "Мать" бьет меня по
лицу. Слезы. Там очки на носу, у которого перегородки четыре раза резали!
Я рассказываю отцу, о наших с "матерью" ссорах, он не верит, говорит, что я
выдумываю.
Я сейчас лежу на полу и заливаюсь слезами. Несколько минут назад, если бы не
молилась, пока она кричала, проклинала меня и материлась, то я бы в окно
выпрыгнула.
Разве можно выдумать такое? Никто и не верит.
Что её так зацепило в моей стирке? – Машины нет у нас, я стираю на руках, в
тазике, всё тихо.
Я молилась, молилась на коленях под открытым окном.
Вокруг по-прежнему проклятия за тонкой дверью, я молитвы вслух читаю. Это
нетипично для меня, это показуха, но я считаю, но в тот момент это был просто
способ не слушать их крики. Бабка тоже стала обвинять во всем меня: – Нашла
время стирать...
А если я днём в этой одежде хожу, если у меня все в одном экземпляре? Да, я
знаю, в последние время, я обращаюсь к Богу только когда прижмёт, но с тем же
успехом я могла не молитвы читать, а тексты песен БГ. Если б их знала наизусть,
но у меня нет магнитофона, чтобы его слушать. Всё-таки, от молитв я начинаю
чувствовать, что мне легче стало, с души упало что-то тяжёлое.
Я думаю: "Господи, ты дал мне новую жизнь!" Всё то время, я говорила себе, что
надо дожить до утра. Очень сомневалась, что дотяну на этот раз, я бы выпрыгнула.
Безысходность до такой степени в угол меня загнала... НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ! Она ведь
и до часу и до трёх не спит, когда своё стирает.
Сколько ВСЕГО.
Я ведь, совсем чуточку времени назад, чуть не умерла. А надо было!!!
Мне стало легче, намного легче, так, что за каждую секунду своего второго
рождения, я стала благодарна.
Пафосно? Конечно. Вы это не пережили, вам не больно. Вы – не отверженный.
На площадке, я стучалась к соседям, не знаю, почему. Просила открыть на минутку.
Чтобы они попросили мою "мать" впустить меня домой.
Бьётся пульс. Бьётся кровь в венах и висках. Это – второй шанс, второе рождение.
Эти слезы горькие. Горькие, надвое, натрое раздирающие душу. Правда до
последнего слова боль тяжесть легкость всё.
Пусть действительно, с сегодняшнего дня, я заново родилась, и буду отмечать его,
как день рождения. 9 апреля 2004 года. Узнала цену жизни.
Как я ошибалась тогда! Моя мерзкая жизнь, с людьми сумасшедшими, сводит меня с
ума и настанет счастливый день, когда у меня наконец хватит смелости закончить
эту страницу. Ведь нет на ней полезного ни для кого. Сама себе, да и всем,
наверное омерзительна, хотя и ничего плохого не сделала. Сумасшествие – это
бесы, почему наше общество позволяет им гулять на свободе, махать топорами на
детей? Говорят, взрослые – это здорово, они всегда правы. НЕТ! Взрослые – твари,
если такие, как моя "Мать".
Я не позволю этим убийцам отнять у меня то, что только что я решила жить. Я
странно чувствую эту жизнь настоящей и своей. Занудство. Я может, теперь, давно
уже, такая же сумасшедшая, как они. Всё бессмысленно, у меня нет сил даже
подняться. Но я ни за что не стану как моя "мать" не буду целыми днями лежать не
вставая. Мне просто некуда себя деть.
Они не достойны, чтобы я лишала себя жизни. В следующий раз, как я захочу это
сделать, вспомню этот второй шанс.
Бог есть.
Он помогает немного, если хочет, если долго просить.
Я ему благодарна.
Хорошо, что я живу сейчас!
Почему, если я люблю своих ближних, они не любят меня?
Я не святая. Хочу деньги иметь, в кино хорошем сниматься, книгу написать хочу.
Что, что я здесь лежу, а не под кустом сирени под окном? Значит, это всё у меня
будет, надеюсь. Чаша страданий иногда хотя бы переворачивается. И наполняется
по-новому.
С завтрашнего дня, стану счастливой. Да я же счастлива, что осталась жить.
Только зачем?
По собственной воле, предпочла позицию сильного человека, пошла против всех
обстоятельств.
Теперь я знаю, что даже если весь мир отвернётся от меня, я всё равно останусь.
А я ведь и есть, никому не нужная, мусор под ногами, как называет меня моя
"мать", всеми проклятая, полусумасшедшая нищая идиотка.
Со всеми помирюсь, кроме этих тварей. А если бы я всё-таки умерла? Выходит, это
им надо сказать спасибо, что я на их совесть грех такой не положила. А они бы и
не осознали своей вины. – это же я виновата, стирала, не угодила, не подчинилась
по первому шизовому требованию. Та корова с утра до ночи спит, а ей помешали в
десять вечера стиркой в тазу. Да неужели не ясно, что им повод нужен?
Кто мне поможет, кто меня защитит, кто сотрёт у меня из памяти каждую деталь
этих мерзких часов, минут, дней, всю мою на тысячу раз проклятую моей "матерью"
и бабкой, жизнь. Кто даст мне взамен новую, если поймёт, что я хочу выбросить за
ненадобностью эту? Как старую кофту с продранными локтями.?
Надо людей всех прощать и любить. И прощать. Но за то, что они такие, я их не
прощу никогда.
Тепло, светло, твердо стою на земле.
Мы все одинаково достойны здесь находиться и я остаюсь.
Наступило утро, и всё покатилось, как прежде, если еще не хуже. Скоро, уже скоро
всё это кончится.
ОНА БОЛЬШЕ НЕ ВЫДЕРЖИТ!
Вот к чему привели меня мои жизненные испытания. Душонка как камень, перестала
верить, все люди для меня – сволочи.
Русская-православная
Я сидела за столом в своей комнате, пила, спохватившись, уже остывший чай.
Вошла бабка:
– Иди в магазин сходи, пока светло.
– У меня денег нет – бурчу я.
–"Мать" звонила, сказала тебе денег занять.
Просто не верю своим ушам. Три дня без копейки сижу, из еды есть только чай, и
тут мне говорят, что дадут денег.
Уже с улыбкой, другим тоном:
– Сколько?
– Пятьдесят рублей.
– Иду одеваться.
На улице сильный дождь, с молниями и громом, первый сильный дождь в этом сезоне,
кажется.
Хочу попросить у бабки зонт, но знаю, что не даст, еще отматерит. Прошу
всё-таки. Конечно, так, как я предполагала. Но сама виновата – нельзя у людей
просить слишком многого.
Как только "мать" может занимать у бабки деньги, ведь у той пятьсот рублей до
пенсии осталось. Одиннадцать дней ещё, да задержат… "Мать" и так должна уже
второй год ей две тысячи, и каждый день занимает. Уже бабка говорит, что со
счёту сбилась, – только отдаст ей "мать" снова через пять минут бежит занимать.
Есть хочется, поэтому иду в супермаркет и под дождём.
На обратном пути, ливень прекратился, возвращаюсь через парк. В пакетике
болтаются рис и салатик.
В парке удивительно красиво, на деревьях как на сводах пещер, висят капли. Ветки
мокрых стволов закрывают собой почти всё небо. На пологой влажной крыше цирка,
что-то делают рабочие. Они так высоко, как им не страшно. И люди им с этой
высоты кажутся маленькими...
Я зашла в эту пафосную православную церковь. Вспомнила, что там как раз идёт
служба – в пять вечера, как обычно, звонили колокола. Поднимаюсь на крыльцо,
набросив на голову капюшон. Боюсь, как бы кто не привязался, я в брюках.
Прямо с порога на меня обрушивается холодный ветер – сквозняк и хор –
многоголосье.
А еще, сразу возле двери, спиной ко мне, стоит батюшка в прямом длинном жёлтом
одеянии, на месте шеи сзади, торчит что-то жесткое, с аппликацией – нашитым на
машинке крестом. Не знаю, зачем это сзади на шее.
Батюшка кисточкой мажет лбы людей, которые сначала целуют икону. После каждого
поцеловавшего, икону протирает полотенцем толстая бабка в платочке.
Таких очередей с батюшками несколько.
После того, как священник мажет лбы кисточкой, люди целуют его правое запястье.
Одна баба не поцеловала, не знала, что надо, видно. А он подставил руку и ждал,
а она уже ушла.
Народу очень много. Что они все здесь делают?
Вон те, наверное, постоянные прихожане, подходят друг к другу, громко, потому,
что старые, между собой переговариваются.
Кажется, начинается простуда. Голова сильно закружилась, болит нос с утра.
Мне плохо. Видится, что светлый церковный зал превращается в подвал ночного
клуба. Всё, на самом деле, так и есть. Люди ходят сюда за общением, за вниманием
других людей. Потому, что всем на свете нечего делать. У католиков хоть, во
время службы не ходят, не общаются между собой, шепчутся только по рядам. Хотя,
во время больших праздников, когда месса длится несколько часов, и покурить
выходят, и в киоск за колой наши девки из хора ходили.
Я стою долго возле двери, потому, что ступишь дальше вглубь и окажешься в
очереди на это помазание. А я не хочу принадлежать ни к какой церкви и это в мои
планы не входило.
Люди бегают на исповедь. Только какой-то седой дед выскочил из исповедальни, так
с другого конца церкви, побежала туда бабка.
Всё это выглядело гротескно, карикатурности добавляло и моё состояние. Только
догадалась потрогать лоб. Кажется, уже давно поднялась температура.
Мне очень не понравилось, что люди целовали запястье батюшке. По-моему, это
противно, и как говорил мой отец, переносит заразу. Это – унижение. Ведь батюшка
– тот же человек, я не поверю, что он лучше нас, более совершенный, чем простой
какой-нибудь мужик. Вообще, всякая религия, наверное, унижение. Но может это
символ, что сотни людей должны поцеловать эту руку: и бомжи, и богачи, и молодой
и в возрасте, и давно верующий, и зашедший наугад, полу атеист.
Люди всякие. Фанатиков много. Без преувеличения, почти ни одного нормального
лица не увидела. Что ты хочешь? Это же церковь, место для душевнобольных.
Здоровым, крепким уверенным в себе людям, церковь не нужна. Ходят сюда только
нищие да обездоленные, кому делать нечего, некуда больше пойти, а для всяких там
губернаторов – церковь – имиджевая реклама, так же как жена, семья.
Горько всё это, конечно. И, наверное, нечего стоять здесь, около входа как на
спектакле, наблюдать за тем, с какими лицами и глазами, закатывающимися вверх,
целуют люди батюшке руку.
Россия – страна нищих, поберушек, сумасшедших и инвалидов. Горькая страна.
Мы сами выбрали себе такую религию – религию нищих прихожан и жирных батюшек в
золоте. А ведь, по идее Христа, слуги Божьи должны быть небогаты...
Зачем я всё это пишу? Ведь никому ничего не докажешь. Всё останется также. Никто
и задумываться не станет. Люди просыпаются утром, идут на работу или на учёбу,
им не надо думать, куда идти. Как провести день. Приходят домой, смотрят тупо в
телевизор, не выключая его ни на минуту, пока не лягут спать. По выходным – тот
же телевизор. Вот и вся жизнь. Пьют пиво и водку. Затевают скандалы,
рассказывают сплетни. Жрут, как звери, много и впрок. Правильно, наголодались
потому что. Дети тоже всё время пялятся в этот черный дурильник, вырастают
болванами. Живут только от серии до серии каких-нибудь "Зачарованных", "Бригады"
или "Бедной Насти". Я в жизни ни полсерии из всей этой гадости не посмотрела.
Целый день, во всех учебных заведениях, звучит мелодия "Бумера" на сотовых
телефонах гопников. Им нравится быть такими как все. Они такие и есть – сборные
модели конструктора барахолки, безмозглые, вместо крови в венах течёт "
продвинутое пиво", а постарше – одна только водка.
Как можно смотреть сериал, где эта Елена Корикова, с лицом, манерами и ужимками
уличной...,. крашеными перекисью волосами и блестящей помадой на губах, как
можно верить в эту экранизацию русской дореволюционной жизни? Дворянки были
достойными женщинами, а не такими, как их выставляет сериал.
Глядя на эту актрису, видишь ее в колготках в сеточку, в мини – юбке из кожи. А
на роль главного мужика надо было пригласить Сергея Безрукова. Чтобы навевал
ассоциации о "Бригаде": "Стрелять будут в меня, а заденет вас."
Церковь. Церковь.
Интересно, мне будет больно сегодня брызгать в нос лекарством? Конечно, когда же
не было?
А вот на помазание идёт девочка, сама скромность, в платочке, с "шишечкой" из
длинных светлых волос на голове. Худенькая, ненакрашенная. Ну ангел прямо.
Очередной тихий омут, и "Бедная Настя". Подходит, с опущенными глазами, с
улыбкой принимает обряд, целует руку. Она бы еще поцеловала, если б ей дали,
медлит отходить. Идёт прямо на меня, с блаженной улыбкой, руки скрещены на
груди. Мне почему-то так мерзко стало на неё смотреть. Она мне показалась такой
фальшивой. Или это я фальшивая, а она, может, искренне? Кто из нас тварь? А кто
ангел? Сзади подходит её подружка. Всё делает также, только эта девочка
уродлива. На неё смотреть ещё противнее. Что это я? Они мне, виноваты, что ли,
что я стою здесь, чужая, неприглашённая, на чужом балу, за ними подглядываю? Это
я нехорошо поступаю, а они Богу молятся. Они такие, как они есть, и такими их
надо любить. Вам надо, вы и любите.
Когда-то давно, когда у меня ещё были деньги, чтобы ходить в художественную
школу, одна девочка говорит мне:
–Люби людей.
– Щас побегу – говорю я, чуть не злобно. Зачем они отвлекают меня, ведь я рисую.
Наверное, все исповедовались на сегодня. Из исповедальни выходит батюшка,
подплывает к своим знакомым прихожанам, жмет им руки:
– Да спасет тебя Бог!
Или:
– Христос воскрес!
Интересно, приветствия подбираются по личности, кого уже Бог не спасет, тому
Христос воскрес?
Бабки в черных платках чуть не в ноги кидаются толстому батюшке, руки целуют, а
он все улыбается в бороду. Тот, что сейчас тут рядом ходит, поприятнее, у него
голос теплый, человеческий какой-то, хоть и крест большой золотой в бороде
запутался. Ему лет сорок, а борода и длинные густые волосы уже совсем седые. От
каких-то трудов – говорит во мне злой бес – не на заводе же батюшка работает!
Священник уже приближается ко мне со словами "Христос воскрес" – заметь, не
спасет, значит, меня Бог уже, протягивает ко мне руки, но я пулей вылетаю из
церкви в дождь, как ошпаренная, скидываю капюшон, вылетаю за ворота, бегу, как
от огня.
Меня пытаются остановить побирающиеся, приходится бежать среди них, как через
лабиринт, я часто подаю, сейчас просто до копейки все истратила, нету. На
последнего нищего натыкаюсь случайно, не видя его. Он отталкивает меня, и я не
останавливаясь, перебегаю через светофор на "красный", среди ревущих мне
гудками, ошалевших, рассудительных водителей машин.
Послесловие
"Мать" забрала меня из школы, в первые месяцы шестого класса. Аргументируя это
тем, что "устала по второму кругу учиться в школе, выполнять все задания за
меня".
В действительности же, она не давала мне писать школьные сочинения. Ни одного.
Писала их сама, – "не хотела, чтобы я ее позорила", с детства считала меня
дауном, ни на что не способным ничтожеством. Здесь же и кроется причина моих не
всегда хороших успехов в школе. Я сама считала себя ублюдком, сатаной,
дегенератом, как она называла и называет меня. Домашнего задания приготовить не
могла – фактически все делала за меня "мать". Она даже до третьего класса стояла
надо мной и писала моей рукой! Невероятно, правда? Вот такое вот давление,
полное подавление.
В беспрекословном подчинении держала меня. И повторяюсь, она каждый день
говорила, что я ничего не могу сделать, ничего не стою. Неужели забитому
ребенку, на которого с топором кидались и били регулярно, трудно поверить, что
он – ничтожество? Это я всегда знала и свято в это верила.
Каково же было мое удивление, когда через много-много лет, узнала, что это не
так. Возможно, до сегодняшнего дня, была под гнетом брошенных мне "матерью"
слов. Не останусь ли до конца – мучает вопрос.
Моя "мать" была в Америке, всегда проклинала эту страну, обязательные медосмотры
каждые пол года. Да Господи, в нашей стране, эти осмотры надо обязательными
сделать, и проводить их хоть пять раз в год. Для профилактики таких вот семей,
как наша. Не безумие одной "матери" виновато, а больное общество, состоящее из
таких, как она.
Всегда немного завидовала ее ученикам. Они занимались у нас дома. "Леночка,
Леночка, проходи, ласточка моя, садись. Открывай учебничек на
страничке....Леночка!"
" Сатана! Проститутка! Б..."- С десяти лет осыпала меня "мать" такими ласковыми
словами.
А эта Леночка с двенадцати лет и пила и курила, и мне же о своих мальчиках
рассказывала... Ее – "Леночка", меня – проститутка. Такое вот фарисейство. А я в
двенадцать лет была наивным ребенком.
Из школы меня "мать" забрала в октябре, в шестом классе. И началось то, во что
нормальный человек вряд ли поверит. Но, тем не менее, эти годы были, никто мне
их не вернет.
Заключение в белых стенах.
Я месяцами не выходила на улицу.
Остался только телевизор. Черно-белый маленький, "десять на пятнадцать
сантиметров", без антенны. Только телесериалы. Своей не было никакой жизни.
Лежала целыми днями на диване.
Смотрела телевизор, просто все, что там шло. Мне совсем некуда было пойти.
"Мать" придумала такую фишку, что я везде позорю ее. И не пускала меня даже в
школу. Ни на какие курсы или занятия. Думаете, это длилось месяц – два? Нет!
"Мать" решила сама обучать меня дома. Подсовывала мерзкие гадкие книги, что
отдаленного отношения не имели к школьной программе, и которые она сама не
читала.
Благодаря чему, к чтению я скоро не просто потеряла интерес, но и возненавидела
всю литературу в целом. Просила Достоевского, она говорила: – Тебе еще рано. –
Подсовывала "Страну Швамбранию" Льва Кассиля. Заставляла читать. Я буквально со
слезами продиралась сквозь отупляющее действие, дурашливость и мерзость этой
книги.
"Повесть временных лет"– где рассказывалось, какой мужик где и как сколько баб
переимел, –"Мать" сама не читала, только заставляла меня. Ребенка в двенадцать
лет.
Друзей у меня не было – для этого постаралась "мать".
Я была в общем, вроде, общительной, ко мне тянулись другие ребятишки. Приходила
домой, рассказывала, по-детски простодушно: "Какая хорошая Маша!" Мне нравится с
ней дружить, и Лена и Саша тоже. Тут начинался разнос, ревность родительская.
Хотя, какая ревность- то, при отсутствии напрочь любви.
"Маша – истеричка, не дружи с ней. Лена – дура. Саша – двоечница. И вообще все
они дети новых русских, ты им не ровня, не разговаривай с ними. Это нормальным
языком, она-то говорила на матах... Никогда не забуду ее "непромокаемое", тупое
лицо.
Что может быть дороже, авторитетнее для ребенка – конечно, "мать". И я перестала
общаться с девчонками. Вскоре, никто уже со мной, наверное, дружить не хотел.
На переменах ("мать" работала преподавателем английского в той же школе) я
пыталась приласкаться к ней: – Мама, мамочка. – А она отталкивала меня.
Подходили другие дети и она обнимала их, прижимала к себе. А одна девочка
сказала:
– Не подходи, Танька, это моя мама будет!
Я ушла и долго-долго плакала в уголке. Не могла понять, опять таки, что же
такого я сделала, что "мать" не только совсем не любит меня, но ненавидит,
отшвыривает от себя. Чужих она приласкает, они ей дороже, а я для нее – ничто.
Фразу той девочки "мать" до сих пор использует как доказательство, что
одноклассники ненавидели меня. Она настраивала их, при всех меня оплевывала,
делая "врагом народа". И наша классная руководительница здорово ей в этом
помогала.
Два года я сидела дома. За последний из этих, год, очень похудела. Несколько
месяцев ела одни йогурты, нормально питалась раз в день, через день.
Снова пришла в церковь от нечего делать. Ходила туда ежедневно, как на работу.
За два часа до службы являлась, сидела в пустом храме. Летом – на лавочке возле
церкви. Какое, должно быть, жалкое зрелище – человек, который не читает книг,
только смотрит сериалы и сидит, ничего не делая, без движения, в церкви. Даже в
пот бросает, не верится, что этим человечишкой, существом биологическим, была я.
Слава Богу, выбралась из того безумия! Нужно только, чтоб сил хватило эту книжку
закончить скорее.
Мне себя не жалко. Только презираю то подобие "матери", которым была. Боже мой,
даже говорила и думала, в точности как она. "Мать" не давала мне быть творческим
человеком. Я просто ручкой рисовала на листике бумаги, она кидалась на меня с
криком: – Не изводи чернила! Расточительница, как твой ублюдок-отец.....
матерки, нескончаемые матерки, матерки...
Носила такие же юбки в пол, которые любила она в пору своего чрезмерного
христианствования, католичествования. У нас на все с ней были одинаковые мнения,
мы даже не могли спорить.
"Мать" всегда говорила, что хотела ребенка, а получила меня. Под ребенком она,
видимо, подразумевала куклу. Да, поначалу ей удалось сделать из меня робота,
клона, второе такое же чудовище, как она. Заставляла рассказывать, о чем говорю
на исповедях. Читала, не скрываясь, не стесняясь, все мои дневники. Потом
пыталась обсуждать их со мной. "Ты же моя, я имею право знать все твое, о
тебе... Каждый день рылась и роется в моих вещах, мечтая найти доказательство
какое-то на меня. Считает воровкой. Это уж извините, ее больное воображение.
Хочет видеть во мне преступницу. Злодейку. Проститутку. Абсурд конечно. И видит.
Сквозь свои непрозрачные очки сумасшествия.
С учениками своими она ласковая. Не перечит им, поэтому все ее любят. Да
откройте же вы глаза! С какой уголовницей, скотиной и матершинницей сидите вы за
одним столом! Какой убийце и умалишенной позволяете вы себя учить! "Я учу не
столько английскому, я преподаю саму жизнь" – театрально придерживаясь за виски,
говорит "лучший в городе преподаватель".
На понятии "Мать", по словам многих, мир держится. По этой же плачут все
концлагеря мира. Да каждый, кто мимо проходит таких матерей, должен как минимум,
плюнуть им в лицо. Она не одна такая, будьте уверены. Приглядитесь
повнимательнее, и найдете подобную даму среди ваших знакомых.
Ругает Запад. Да в той же Америке, если мать ударит ребенка, ее уже по суду
можно... А у нас "Я родила, я же и задавлю, как котенка". Живая душа – не
собственность.
Если вы – люди, видите такое обращение с детьми, и не останавливаете, вы
недостойны звания человека. Маленькими были все, благодарите Бога, что вы
выросли в благополучных семьях.
А теперь, спокойно, хладнокровно, насколько смогу, дальше.
Еще год плюс к тем двум годам – "мать" не позволяла мне вернуться в школу.
Говорила, что я просто не могу учиться, а я верила.
Я ходила в церковь, только в церковь. Была обычной гопницей. Но с остатком не до
конца задушенной души.
В двенадцать-тринадцать учила испанский, в четырнадцать-пятнадцать –
итальянский, общалась в церкви с итальянцами только ради языка, да и от
одиночества спасаясь.
Пошла все-таки в вечернюю школу. Со второй попытки – (в первую "мать" помешала),
поступила в девятый класс.
2001 год – наоборот, была загружена так, что приходила домой только ночевать.
Школа, музыкальная школа – петь за 100 рублей два раза в неделю полчаса,
художественная школа, дом творчества – тоже петь.
Девятый класс мне все же закончить экстерном удалось. Ходила на экзамены
опущенная, ни во что не веря, но сдала.
Можно сделать вывод:
"Мать" быстрее и сильнее сдвинулась, ее психозы трансформировались в тотальное
безумие, от того, что творение ее рук, клон, даже мыслящий, как она, такое же,
как она, нетворческое ничтожество, стал творческой личностью.
Голос, действительно был. Как же она противилась, чтобы я пела, училась у
профессионалов, а не в домах творчества! По бесплатным местам петь не запрещала,
только говорила: А ты уверена, что у тебя нормально, хоть сносно получается,
чтоб мне не краснеть за тебя?" И что же – на хор в церковь стала ходить вместе
со мной. Считает до сих пор, что поет лучше меня. И каждый день мне об этом
говорила, несмотря на то, что все смеялись над ней. Но ничего, в самодеятельном
хоре блаженненьких католической церкви, одни бабки фальшивили, и по сей день там
поют.
Того священника, Пьетро, она почти ежедневно заставляла выслушивать свои
опасения, что в хоре все поют плохо, кроме нее. Представьте себе поющего зайца,
с забитым, надтреснутым голоском, он сидит под кустом и оттуда петь пытается.
"Мать" только орать да материться умеет.
Я ушла из хора. Петь она мне не дала. Денег на занятия не выпросишь. Я уж и
плакала-плакала, об стенку головой билась, а петь бросить пришлось. "Мать" еще
ежедневно изводила: Уж сколько денег мы на твое пение про... а ты до сих пор ни
одной ноты правильно не споешь.
Врет же, тварь. Тогда, когда я плакала, я еще и курила здорово. Это и сейчас
иногда случается. Мне неприятно было вспоминать, больно, о моем пении, поэтому
курила. Курение было для меня, как подпись на документе, что к тому периоду
больше не вернусь, что больше не пою.
Потом рисовала. Два года в художке, год на курсах в художественном училище. Не
поступила. – Даже это "матери" удалось, хоть немножко, да отобрать у меня. –
Результаты экзаменов, закрыв меня, спящую, в квартире, она поехала узнавать
одна. Результаты моих экзаменов, мои оценки! Проснулась, ее нет. Металась по
квартире. "Мать" пришла, кинулась на меня с кулаками: Как ты думаешь, что ты
получила (с матерками вперемешку)..."3-3-2-2". Рисунок-живопись – "три",
композиции на заданную и на свободную "два". Потому, что без взятки.
Все уже сказано. Зачем повторяться?
Как она в прямом и переносном смысле плевала мне в лицо, так и мир, если есть
там где-то справедливость, осудит ее. Не на смерть – пусть живет, пачкает землю.
Пусть живет, как пособие "какой должна быть Мать".
Я работала с волонтерами-католиками в Доме престарелых и инвалидов города Обь.
Мы входим в ворота, я увидела эти лица, изуродованные старостью, болезнями,
умственными и физическими отклонениями.
Сначала было не страшно. Вошли в дом.
У меня закружилась голова, чуть не потеряла сознание от запаха – здесь, кажется,
никогда не открывают форточек – осязаемый запах пота, старости и продуктов
жизнедеятельности.
Вспоминаю этих людей, и слезы на глаза наворачиваются. Оказалась будто в
остановившимся советском времени – та мебель, оборванная одежда с тех времен...
На полу валялся опрокинутый горшок, пол залит его содержимым.
Невольно вспоминается сумасшедшее лицо "матери". Она говорила и говорит, что мое
место на свалке, в дерьме.
Скрючившись на кровати, сидит старуха в цветастом платке. Она разбита параличом,
не двигается. И улыбка застывшая на лице. Улыбалась среди этого всего!
Мне стало тошно, хотелось плакать. Судорожно сжала руку в кармане
накрахмаленного белого халата. С бомжами и в психушке было проще. Там не давили
как букашку атмосфера, воздух, которым они дышат. Он проникает в легкие и
пропитывает весь организм.
Мы выносили горшки, доставая их из-под кроватей. Раздавали по две печенюшки и по
конфете.
Меня тошнило не от них. Было нестерпимо, что люди так живут. Это свое, близкое,
российское. Я знала, мне рассказывали про подобные учреждения раньше, верила, а
теперь смотрю сама и не верю.
Лена сказала :
–Тань, у тебя лицо позеленело. Выйди на улицу.
– Нет, – говорю, – все хорошо.
– Дальше еще страшнее, уходи сразу.
– Нет, я остаюсь.
Вошли в следующую палату. Потом еще и еще. Горшки – печенье – конфеты.
Коридор перед отделением. Сидят у телевизора мужики.
Прямо на полу, возле дивана – молодой парень в военной форме. Дальше локтя у
него не было рук, ноги отрезаны выше колена.
Сидящим в коридоре тоже предстояло раздать эти "сладкие мелочи".
К этому парню, гипнотизировавшему меня своими раздирающе-печальными глазами, я
шла, как на Голгофу. У него нет рук, как дать ему эти печенюшки, не обидев и не
задев? Мне было стыдно, что я иду к нему с этой жалкой католической подачкой.
Которая и не нужна вовсе, а только травмирует. Два маленьких крекера и совковая
конфетка грошовая. Зачем с этими глупостями ходить? А за нами ведь идет еще наш
батюшка, который вообще ничего не делает, даже горшки им не выносит, а только
рассказывает, проповедует о Боге. Да на кой им нужен его, сытого и одетого,
молодого, здорового Бог?!
Этому парню – бывшему солдату из Чечни – и лет не больше двадцати пяти. А он
как-то по-отечески взглянул на меня, да кивнул глазами на колени – Положи сюда.
Проговорил так грустно и тихо, проникновенно, как в церкви на службе.
Осторожно положила католические подачки ему на колено, резко развернулась и
пошла. Из одного глаза против воли выкатилась слеза.
Следующее отделение – правда, дальше-больше.
На кровати сидел сумасшедший дед. Швырял в нас, в вошедших, стульями. Проклинал,
орал матерками. Все, как у нас дома.
Сосед его лежал с головой под одеялом, трясся. Я подошла, положила сладости на
тумбочку.
Дед высунулся из-под одеяла, схватил меня за руку: Доченька, помоги мне, помоги!
У меня сердце замерло, так жаль стало его.
У старика борода длинная-длинная, белая и волосы белые, длинные, как у батюшки в
церкви.
За обе руки держал меня:
– Доченька, у меня крест – достает из-за пазухи – крест оборвался, веревка
порвалась. Завяжи, милая!
Трясущимися руками беру веревочку, толстая, немного засаленная, долго ношенная.
Напомнила мне о старой Руси.
– Значит, помру скоро, доченька?
Мотаю головой – нет. Просто выговорить не могу ничего. Завязываю узелок.
Протягиваю ему.
– Надень мне на шею крест, пожалуйста, доченька!
Наши брезгливые к горшкам праведники зовут меня, мол, что засиделась – пошли.
Все четверо – два семинариста, Лена и сестра монахиня, столпились вокруг,
смотрят.
Я надеваю крест на шею старика. Он одной рукой держит мою руку, другой
благословляет меня, крестит.
Снова женское отделение. Совсем плохо. Хватаюсь за стену, чтоб не упасть. Это не
литературный прием – спертый запах немытых тел и дерьма, осязаемый, плотный
воздух, залитый мочой пол.
Без матрасов и одеял, на одной простыне, на досках кроватей лежат голые старухи
в зеленых гноящихся язвах. Мухи копошатся в разодранной сгнивающей плоти.
Простыни в дерьме. Пролежни с ним же на телах одинаковых безликих полутрупов.
Одну переворачивают – умерла. Я никогда не видела мертвых. Ее синее лицо
смотрит, буравит меня невидящими, ненавидящими мир глазами. Будто я одна из этих
коршунов – мух, что выедают ее тело. Мертвую складывают лицом вниз.
В этой палате горшки пустые, ничего выносить не надо. Хочу перестелить им
постели – работница дома престарелых возражает: Простыней на них, чертей, чистых
не напасешься,
б… ! Позавчера меняли, и ладно. Пытаюсь возразить, меня уводят за руку.
Тут из-под подушки высовывается нечеловеческое лицо, такие в фильмах ужасов
зомби, дряблая висячая кожа будто сшита из кусков кожи разных людей. На меня
смотрят, притягивают ее кровавые глазницы. Неживой уже голос без оттенков
интонации:
– Разверни мне конфетку, а то у меня рук нету, – она высовывается дальше из-под
одеяла и видно два обрубка у плеч.
Кормлю старуху этой чертовой жалкой конфеткой – печенье уже кончилось. Она жадно
глотает. Здесь и кормят похоже, через день. Разве еще не понятно? – Вот, что
такое АД!
Коридор. Снова за окном натюрморт из осени, до которого нет никому дела.
Сидит толстый-претолстый дядька лет сорока в инвалидной коляске. У него
темно-серые – не преувеличиваю темно-серые, шелушащиеся ноги, огромные ступни не
помещаются на подставке коляски. Дядька говорит: Носки свяжите ради Бога! Мне
самые большие на свете не подходят!
Наши католики обещают, хотя по лицам понятно, что не станут они ничего делать.
Что я могу одна?
В коридоре сидит бабушка, вяжет.
– Баба Вера, свяжешь носки Бегемоту – так зовут здесь того мужика.
– Что? Не расслышу. А, да, да, свяжу. – Она новый клубок достает и еще спицы.
– Тебе что привезти – говорит нерусская монахиня бабе Вере.
– Мне шерсти если есть старые клубки, привезите, а так все есть, Слава Богу –
она крестится.
Тут я вижу в профиль женщину на инвалидном кресле. Она в розовом берете, в
сережках, красивое не очень старое лицо, почти нет морщин. Похожа немного на
хиппи по одежде, – подумала я.
Она признала видно во мне родственную душу, улыбнулась по-дружески как-то и
подмигнула.
Она разворачивает коляску – Да, да, будто, говорит – я вижу, что у нее совсем
нет ног, отрезаны. Она сидит на подвернутых штанинах.
– Мне носки, носки привезите – едет за нами Бегемот.
– А мне мини-юбку привезите, и туфли на каблуках! – шутит счастливая безногая
женщина и улыбается.
<<<НАЗАД
|