Глава 23
СТАРЫЙ ДОКТОРНе исключено, что Корчак ехал в Палестину за теми «идеями», которые родятся у
него на этой земле, но, возвращаясь, когда корабль рассекал воды на пути к
Греции, он все еще думал о своих новых друзьях. Внезапно пробудившись на
рассвете первого дня плаванья, он почувствовал непреодолимое желание подняться
на палубу и написать им письмо. Не восхитительно живая и неистовая пена держала
его в своей власти этой беззвездной ночью, писал он, а дымок, курящийся над их
пекарней, силуэт горы Гилбоа, где упокоились их предки, и зеленое зеркало
Киннеретского озера.
Вернувшись в Варшаву, он преисполнился решимости не прерывать этой связи и
положил себе за правило один день в месяц посвящать переписке с Палестиной. Он
писал адреса на тридцати конвертах, хотя ему редко удавалось в каждый из них
вложить письмо. В письме маленькой дочери Симхония, Миа, Корчак рассказывал, как
много у него разных дел, а потому «неделя за неделей пролетают незаметно». По
понедельникам он обследовал детей в суде для несовершеннолетних, по вторникам и
средам читал лекции в педагогических институтах, в четверг и в первую половину
пятницы бывал в Нашем доме в Белянах, вторую половину пятницы и субботу проводил
в приюте на Крохмальной, а по воскресеньям писал.
Взрослым он сообщал, словно бы извиняясь: «Моя жизнь здесь так наполнена делами,
что и представить себе не могу иной жизни в другой стране». Даже убеждая Стефана
Ярача и других друзей поехать и своими глазами увидеть этот «опыт, исполненный
мужества и искренности», Корчак понимал, что ему самому еще предстоит оценить
этот опыт в его целостности. «Я ожидаю момента полного покоя, чтобы осознать,
что дало мне мое пребывание в Палестине, -писал он своим корреспондентам. — Это
нелегкая задача, и я не устаю задавать себе вопрос, до конца ли я искренен в
своих чувствах».
Однако этот момент «полного покоя» все откладывался — вскоре после возвращения в
Варшаву Корчаку предложили вести собственную радиопрограмму. От этого он не мог
отказаться. С тех пор как еще в конце двадцатых Корчак переработал для радио
некоторые свои рассказы, он пребывал в восторге от возможностей, представляемых
радио для образования. Теперь у него появился шанс говорить не с сотней, а с
тысячами детей одновременно. «Радио не может заменить книгу, — говорил он в
одном из интервью, — но оно дает нам новый язык». Радио позволяет все сохранить,
сделать «бессмертным», и в то же время этот новый посредник породил устрашающую
ответственность своей способностью пробраться «в дом, в частное жилище, в
человеческое сердце».
Друзья Корчака, занимающиеся детскими программами, смогли организовать его
радиопередачи таким образом, чтобы он смог пользоваться псевдонимом, не вызывая гнева чиновников, не желавших
выслушивать упреки в том, что с их дозволения еврейский педагог занимается
воспитанием польских детей. (К тому времени было уже общеизвестно, что Януш
Корчак это псевдоним Генрика Гольдшмидта.) После некоторого размышления Корчак
пришел к прагматическому решению, что лучше влиять на воспитание людей анонимно,
чем не влиять вообще. Он согласился стать Старым Доктором, не без иронии называя
это имя подпольной кличкой.
И вскоре теплый, задушевный голос Старого Доктора узнавала вся Польша. По
четвергам люди торопились домой с работы, чтобы не опоздать на
пятнадцатиминутную передачу. В противоположность официальному тону других
дикторов, то ироничный, а то сострадательный голос Старого Доктора заставлял
каждого слушателя чувствовать, что передача обращена непосредственно к нему.
Стиль выступлений Корчака на радио был схож с его стилем письма. Правила
синтаксиса игнорировались, слова и мысли сталкивались и накладывались друг на
друга в творческом беспорядке пока, подобно волшебнику, он в конце концов не
приводил их к желаемому результату. Необычность такого метода была столь
вызывающе дерзкой, что один слушатель, настроившись на волну передачи где-то в
середине программы, позвонил в студию и пожаловался, что ведущий пьян.
Когда по ходу передачи Корчаку были нужны убедительные звуки поросячьего визга
или петушиного пенья, он обращался к своим сиротам и предлагал им попробовать
себя в этих ролях. Два сиротских приюта озвучивали скотный двор. Адам
Дембинский, еврейский сирота, вспоминает, что его послали на студию вместе с
другим мальчиком, поляком, учеником портного: «Мне нужно было лаять как собака.
Я громко тявкнул и получил пять злотых. Это было потрясающе!»
Почитатели передач Старого Доктора понятия не имели, что их ожидает, когда они
включат свои приемники: он мог интервьюировать юных пациентов в больничной
палате или бедных сирот в летнем лагере, он мог толковать о детях и самолетах,
анализировать отношения детей друг к другу и их взаимоотношения со взрослыми, а
то и просто
размышлять о текущих событиях. Иногда он рассказывал сказку. Выбор ритма и темпа
для «Кота в сапогах» оказался столь сложной задачей, что Корчак посвятил сказке
три передачи осенью 1935 года, прежде чем почувствовал себя удовлетворенным.
«Находясь среди детей, я всегда контролирую время, я инстинктивно чувствую,
когда они засмеются, заплачут или начнут задавать вопросы, — говорил он в одном
из интер-вью. — Но в маленькой комнате наедине с тикающими часами я всегда
сомневаюсь, достаточно ли внятно и ясно я го-ворю, и в нужное ли время зазвучит
музыка. Как только загорается красная надпись «говорите», я ощущаю себя
человеком, оказавшимся в воде и не умеющим плавать. Тот же страх овладевает вами
на войне при виде наведенного на вас ружья или на тонущем судне».
Аналогия с тонущим кораблем нередко использовалась польскими евреями начиная с
середины тридцатых годов. Когда в сентябре 1934 года правительство отменило
договор о нацменьшинствах, который гарантировал их равноправие, волна страха
захлестнула многие этнические общины Польши (евреи по численности были вторыми
после украинцев среди национальных меньшинств). Они чувствовали себя в
безопасности, пока у власти находился Юзеф Пилсудский, формально занимавший лишь
посты министра обороны и генерального инспектора вооруженных сил, но фактически
управлявший страной. В последние годы правления маршал Пилсудский проводил все
более репрессивную политику, разочаровавшись в отношении поляков к
демократическим институтам. После убийства министра внутренних дел он учредил
специальный лагерь для своих политических противников, чем поверг в шок многих
представителей общества. В то же время он никогда не отказывался от своего
видения Польши как многонациональной федерации. Когда 12 мая 1935 года
Пилсудский скончался от рака желудка в возрасте шестидесяти семи лет, немало
евреев испытали страх, что будущее польского еврейства будет похоронено вместе с
маршалом.
Многие раввины шли в похоронной процессии, сопровождавшей набальзамированное
тело покойного, облаченное в маршальский мундир, от собора Св. Иоанна, где оно в течение двух дней было
выставлено для торжественного прощания. Затем на вагоне-платформе в
сопровождении почетного караула генералов польской армии тело Пилсудского было
доставлено в Краков по железной дороге, причем вдоль всего пути длиною в двести
миль стояли сотни тысяч поляков. Около сотни еврейских делегаций из всех уголков
Польши присутствовало на церемонии в замке Вавель, историческом месте погребения
польских королей.
Корчак никогда не встречался с Пилсудским (много лет назад из-за нехватки
времени он отказался от предложения написать его биографию), но, желая почтить
его память, приготовил для своей очередной радиопередачи исполненный искреннего
чувства текст «Поляк не плачет». Польские герои не плачут, это правда, хотел
сказать Корчак в своей речи, но знают ли его слушатели, что их любимый герой
Юзеф Пилсудский плакал дважды в своей жизни: в первый раз, когда во Львове его
армию окружили казаки, а второй — когда умерла его любимая гнедая кобыла. Старый
Доктор хотел утешить своих слушателей, сообщив им, что Пилсудский, как все
отважные вожди, был человечен, был способен плакать. Но цензура, вошедшая в силу
годом раньше, с национализацией радиостанций, не допустила в эфир описание
Пилсудского как человека, склонного проливать слезы. Несмотря на обращения
некоторых влиятельных друзей Корчака, Старого Доктора заставили заменить
подготовленную речь каким-то безобидным рассказом.
Узнав, что администрация железной дороги предлагает четыре бесплатных детских
билета на каждого взрослого, направляющегося в Краков в июле, Корчак решил взять
некоторых из своих сирот на церемонию открытия памятника Пилсудскому. Один из
четырех еврейских сирот, на которых пал выбор, Шимон Агасси, вспоминает, что
ночь перед поездкой они спали в квартире Корчака, которую тот делил со своей
сестрой. До поздней ночи они собирались в дорогу, Укладывали еду и потешались
над несуразными планами Корчака, придуманными на случай каких-либо
непредвиденных осложнений. Если им не удастся сесть вместе, один из мальчиков
должен будет ворваться в купе Корчака, рыдая
и жалуясь, что его только что укусила бешеная собака. Тогда все соседи Корчака в
страхе удерут, чтобы не заразиться, и они получат купе в свое полное
распоряжение. Однако, оказавшись в поезде на следующее утро, выбранный на эту
роль мальчик рассмеялся в середине своей печальной истории, и никого из
пассажиров надуть не удалось. Детям пришлось по очереди занимать единственное
свободное место рядом с Корчаком. Всю дорогу они играли в шахматы и помогали
Корчаку скручивать сигареты. Шесть часов путешествия из Варшавы на юг через
плоские зеленые поля до древней столицы Польши пролетели незаметно.
Из списка в информационном бюро на станции Корчак наугад выбрал адрес
меблированных комнат, и они отправились туда на трамвае. Оставив багаж в своей
комнате, они проследовали в ресторан, где впервые в жизни четверо сирот смогли
сами выбрать себе еду. Они заказывали самые разные блюда, кроме тефтелей,
слишком хорошо знакомых им по приюту. На следующий день они гуляли по мощенным
булыжником улицам красивого города, некогда бывшего столицей Польши, посетили
муниципальный музей, площадь, где Костюшко давал клятву освободить свой народ от
врагов, расчленивших его родину, увидели статую великого поэта-романтика Адама
Мицкевича, а затем пришли к Вавелю, где вместе с польскими королями был
похоронен Юзеф Пилсудский. Во время церемонии открытия монумента дети наконец
поняли, зачем Корчак принес сюда большой камень из приютского двора: учитель
жестом пригласил их вместе с ним положить этот камень к подножию памятника.
За несколько часов до предполагаемого отъезда в Варшаву Корчак отвез своих юных
спутников в аэропорт. Там, с тем же невозмутимым лицом, которое он умудрялся
сохранять в поезде во время истории с укушенным бешеной собакой ребенком, Корчак
попросил у кассира четыре бесплатных билета на самолет для сопровождавших его
детей. Получив ответ, что это невозможно, он с невинным видом заявил, что,
поскольку аэрофлот, как и железная дорога, является государственной
собственностью, предлагаемые условия, по его мнению, должны и здесь сохранять
свою силу. Кассир посовещался с коллегами, те, в свою очередь,
обсудили ситуацию с другими, но в результате ответ был все же отрицательным.
Садясь на последний в этот день вечерний варшавский поезд, Корчак и дети все еще
не могли удержаться от смеха.
5 декабря того же года после вмешательства пани Пил-судской Корчаку разрешили
прочесть в эфире «Поляк не плачет». Но в это время правые газеты раскрыли
подлинное имя Старого Доктора и обвинили Корчака в том, что его программа
является частью еврейского заговора, цель которого — испортить польских детей.
Вскоре Старый Доктор получил уведомление, что передача, запланированная на 26
декабря, снимается с эфира из-за специальных праздничных программ рождественской
недели. Оскорбленный этим указанием, сделанным в последний момент (было ясно,
что еврея не хотят допускать к эфиру во время христианского праздника), Корчак
напомнил руководству радиостанции, что его обязательства по контракту
прекращаются в конце февраля. Угроза этого заявления была очевидна, но тщетна.
Несмотря на популярность программы, студия отказалась продлевать договор со
Старым Доктором. Последняя передача вышла в эфир 27 февраля 1937 года, и Старый
Доктор исчез из жизни своих преданных слушателей так же таинственно, как в свое
время появился.
Хотя Корчак и старался скрыть свои переживания по поводу событий, происходящих
на радио (да и во всей Польше), его сомнениями и болью полны письма,
адресованные Иосифу Арнону. Вот что писал он 7 февраля 1936 года, незадолго до
закрытия программы Старого Доктора: «Когда тобой овладевает чувство немоты,
когда ты ощущаешь себя лишним, а всю свою жизнь — бесполезной, когда тебе
хочется укрыться в каком-нибудь тайнике, чтобы в последний раз предаться
размышлениям, когда дальнейшая жизнь перестает быть желанной — именно в этот миг
откуда-то приходит доброе слово, дружеский отзвук прошлого. И мысли твои сразу
меняют свое направление: «Что за вздор!» И ты Уже колеблешься: «Возможно, в
конце концов, все не так уж...» И каждый хочет что-нибудь добавить! Ты пишешь,
что я вовсе не прав, полагая, что потерпел неудачу. Но ведь все, что в прошлом
дарило мне радость, обратилось теперь в тяж-кий изнуряющий труд, все, что
представлялось важным,
ценным, осуществимым, теперь порождает сомнения, дурные предчувствия, стыд. То
немногое, чего я достиг, кажется ничтожным. Я дал себе клятву помогать детям,
защищать их права, но могу лишь молиться или искренне благословлять их робкие,
неуверенные шаги».
Арнон продолжал убеждать Корчака эмигрировать в Палестину, и тот не прекращал
размышлять об этом: «Существует ли более подходящее место для защиты (словами)
слабых и малых, чем земля Израиля? Это наполняет меня тоской и томлением. Но, к
глубокому моему сожалению, я связан и перегружен своей текущей работой, которая
находится на грани упадка». И все же Корчак заключает письмо обещаниями обдумать
возможность приезда в Палестину, если будет уверен, что не окажется «бременем
для этой страны».
Стефа поехала в Палестину навестить Фейгу и ее нового мужа (учителя,
эмигрировавшего из России) в тот сложный период, когда радиопередачу Корчака
сняли с эфира. К апрелю она планировала вернуться, и Корчак с нетерпением ее
ожидал. Но в день предполагаемого возвращения она не дала о себе знать, как и на
следующий день. Такое было на нее совершенно не похоже. Корчак опросил множество
людей, не видели ли они Стефу. Никто не видел.
— Похоже, Стефа еще не вернулась, — сказал Корчак
Наталии Висличке. С ней и ее мужем, филантропом, Корчак сблизился за последние годы. Нередко он заходил к ним
поболтать, а то и обедал в их доме. — Не знаю, что могло с
ней случиться.
Пока они пили чай в саду, юный сын Наталии, Альфред, то и дело выбегал из своей
комнаты, чтобы убедиться, что мать никуда не ушла.
— Вот свидетельство того, что он вас любит, — заметил
Корчак.
— Да он просто боится меня потерять, — пожала плечами Наталия.
— Но разве любовь не есть страх потерять? — сказал
Корчак.
Именно такой страх почувствовала Наталия Висличка в его голосе, когда Корчак
сетовал, что не знает, где Стефа.
Впервые Наталия поняла, как успешно скрывал он от нее свою привязанность к этой
женщине.
Стефа появилась через несколько дней и объяснила, что была страшно утомлена
путешествием, которое с остановкой в Афинах длилось семь дней и семь бессонных
ночей. Вернувшись, она отправилась сразу же к своему брату, приняла ванну,
проспала целые сутки, а потом дала себе еще три дня отдыха, прежде чем вновь
появиться в приюте.
Стефа уже планировала демонстрацию в интернате цветных платков, соломенных
пеналов, линеек из оливкового дерева, морских раковин и прочих сокровищ,
привезенных из Палестины. Разглядывая с Корчаком альбом с фотографиями,
подаренный ей в Кибуце перед отъездом на родину, Стефа стала говорить о
Палестине как об их общем будущем. Ее поразила готовность Корчака всерьез
обсуждать эту тему, хотя он и выражал сомнения, что приют сможет выжить, если
оба они уедут. Стефа стала предлагать различные варианты, в одном из писем она с
волнением излагала Фейге идею Корчака, согласно которой они могли бы поочередно
проводить полгода в Палестине и Польше, причем один из них был бы в любое время
готов связаться с приютом. «Национальные и религиозные проблемы обостряются с
каждым днем, — тревожно добавляет Стефа в письме, имея в виду забастовки
еврейских рабочих, протестующих против антисемитской политики правительства. —
Враждебность пронизывает сам воздух, а это страшнее экономического кризиса. И
похоже, с этим ничего нельзя поделать».
Когда в качестве прелюдии к более продолжительной поездке Корчак согласился
отправиться в Палестину на полтора месяца летом 1936 года, Стефа снова взялась
за перо, чтобы уведомить Фейгу. На этот раз Корчак в конце письма сделал
шутливую приписку своим изящным четким почерком: «Уже говорю на иврите — Нецьян
хецьян (отлично). Шалом, Корчак».
Корчак летел из Афин в Палестину второй раз. Он относился к авиации с таким же
восторгом, как к радио и кино, и был одним из первых жителей Варшавы, которые в
конце Двадцатых годов совершали туристические полеты, чтобы
полюбоваться окрестностями. «Когда смотришь на человека сверху, понимаешь, сколь
мал он в этом мире», — говорил Корчак друзьям. Теперь же, глядя вниз на
побережье близ Хайфы, он внезапно подумал, что именно там «кончается изгнание».
Снова он был «удостоен чести увидеть Землю обетованную» и снова поразился, сколь
сильные чувства это в нем пробуждает.
По мере того как во время второго визита в Палестину скептицизм Корчака
растворялся, он стал сознавать, что эта земля была обетованной во многих
отношениях — она обещала стать местом, где евреи могли бы спокойно жить и
работать, не чувствуя на себе позорного клейма; она обещала солнечный свет и
здоровый рост для детей; она обещала безопасность истинной общины. Но в этот раз
он в еще большей степени осознал, чтО эта земля обещала и арабам, считавшим ее
своей. Если Палестине суждено стать решением еврейского вопроса, понял Корчак,
как поняли это Мартин Бубер и другие, то и арабский вопрос должен быть решен.
Узнав, что из-за протестов арабов в Яффе против работы евреев начато
строительство нового порта в Тель-Авиве, Корчак удивил своих друзей вопросом: «А
что будет с арабскими детьми? Не постигнет ли их голод, если закроется
яффский порт?»
В то лето после целого года беспорядков среди арабов по всей стране положение в
Палестине было необыкновенно напряженным. Как раз перед его прибытием банды
арабов поджигали пшеничные поля в Эйн-Хароде, рубили грейпфрутовые деревья и
обстреливали еврейских поселенцев с вершины горы. К изумлению Корчака, кибуц
напоминал вооруженное укрепление. Он немедленно вызвался нести дежурство в
ночном карауле и был глубоко оскорблен отказом.
— Разве вам неизвестно, что я польский офицер, участвовавший в трех войнах? —
спросил он своих хозяев. Когда же и эти сведения не изменили их решения, он
сослался на свою теорию случайностей: человек должен прямо глядеть в лицо
опасности, полагая, что судьба сама распорядится, когда вытянуть его номер. Он
хотел испытать свою судьбу. Но кибуцники не пожелали идти на риск потерять
своего почетного гостя.
Впрочем, через несколько дней, отправившись в Хайфу на встречу с одним из своих
бывших сирот-воспитанников Моше Садеком, Корчак получил-таки возможность
испытать свою теорию. Когда Садек стал уговаривать его не возвращаться в кибуц
на следующий день, сославшись на слухи о перестрелках на пути следования
автобуса, Корчак ответил:
— Кто сказал, что именно завтра, когда я поеду, арабы начнут стрелять? А если и
начнут, то почему именно на моем пути? А если и на моем пути, то почему по моему
автобусу? А если и так, то кто сказал, что они попадут в кого-то? А если и
попадут, то почему именно в меня? — Убедившись, что ошеломленный Садек не
способен вымолвить ни слова, Корчак заключил: — Так что риск минимальный.
Хотя нести дежурство ему так и не разрешили, Корчак настоял, чтобы кибуцники
позволили старшим детям разделить с ними эту опасность, подобно тому как они в
равной степени страдали от недостатка питания и тяжелого ручного труда. «Не
заворачивайте детей в вату, — говорил им Корчак. — Борьба за жизнь в этой стране
— их судьба».
В этот раз он проводил меньше времени в Эйн-Хароде, целенаправленно стараясь
проводить занятия в других Кибуцах, чтобы расширить свои наблюдения. Было
заметно, что доктор чувствует себя свободней, когда он один. Корчак уже не
улыбался, иронизируя над собой, когда произносил несколько выученных фраз на
иврите, прежде чем вступал в дело переводчик.
Особый интерес для него представляли сельскохозяйственные поселения, основанные
на свободном предпринимательстве, мошавы, в которых он разглядел инициативу и
энергию фермера, работающего на собственной земле. Трансформация юношей и
девушек, которых он некогда знал, в людей земли стала для Корчака источником
восхищения, хотя он различал в этом процессе не столько физические, сколько
духовные перемены. Особенную радость он испытал, наблюдая успех одного из своих
сирот, который никогда не знал тепла материнской любви. Корчак думал, что этот
мальчик навсегда останется ущербным, но тот со всей очевидностью нашел здесь
созидательный выход Для своих чувств. Это привело Корчака к мысли, что никакой специалист не может предсказать окончательную судьбу ребенка, его
предназначение. Место, подобное Палестине, освободило скрытые возможности этого
сироты такими методами, которые никогда бы не пришли на ум Корчаку в
Варшаве.
Ему не хотелось сидеть на месте — он словно предчувствовал, что очередного шанса
попасть сюда не будет. Встретив Хильмана, механика из Сибири,
«ветерана-бродягу», Корчак испытал жгучее желание закинуть рюкзак за спину и
предложить ему вместе отправиться в путешествие по всей стране. Из такого
путешествия могла родиться книга для детей типа «Робинзона Крузо», героем
которой стал бы «Робинзон из Эрец-Исраэля».
Он представлял себе, что гуляет по горам со «старым Гилсоном»,
другом-кибуцником, в качестве проводника. «Все великие события свершались на
горах — Арарате, Синае, а теперь вот и на Скопусе (место, где стоит Еврейский
университет)», — писал он Арнону. Он знал решение арабо-еврейской проблемы:
«Пусть арабы владеют плодородными долинами и морем, а горы останутся за
евреями».
Восторг Корчака, видимо, выплеснулся наружу в его письмах Стефе — как-то он
сказал своему другу с мрачной иронией: «Из-за моего энтузиазма Стефа опасается,
что я вообще не вернусь. Но я-то думаю, она приедет сюда раньше меня и останется
навсегда».
Корчак старательно избегал встреч с официальными лицами. Он отказался от поездки
в Тель-Авив, полагая, что тот не олицетворяет собой палестинскую мечту. Он
считал его «нездоровым городом, управляемым честолюбивыми ловкачами». Больше
всего его привлекал Иерусалим — с его безвременьем, его розовым светом,
отраженным известняковыми стенами, его домами на фоне холмов Иудейской пустыни.
Здесь казалось естественным мечтать о вознесении на небо, и Корчак чувствовал
себя как дома в этом городе. Он изучал узкие улочки еврейского квартала Старого
города, общался с ортодоксальными евреями, которые мало чем отличались от
бедняков на дальнем конце Крох-мальной улицы, но жили в еще большей нищете. Он
не мог забыть совершенно средневековые условия в одном из сиротских домов ортодоксальных евреев, который он посетил в этом «городе
милосердия».
Несмотря на предупреждения об опасности, Корчак исходил весь Иерусалим, посетил
святые места христиан, особенно связанные с жизнью Иисуса. С Библией в руках он
мог один день провести с францисканскими монахами, пытаясь оживить для себя мир
Христа, а на следующий день пройти мимо Стены плача и посмотреть на арабскую
деревню Сильван, некогда бывшую городом Давида, чью жизнь Корчак тоже хотел бы
воссоздать в своем воображении.
Последние дни своего пребывания в Палестине Корчак провел со своим другом Моше
Церталем, который эмигрировал за несколько лет до этой встречи. Памятуя о
последнем письме от Корчака («Я уже стар, не создаю ничего нового — просто
наблюдаю со стороны»), Церталь не знал, что ему следует ожидать. И испытал
облегчение, увидев, что доктор выглядит моложе прежнего — похоже, Палестина
оказалась подходящим для него местом. Друзья зарезервировали комнату в маленькой
гостинице Хайфы и не торопясь бродили по городу в ожидании корабля, которым
Корчак предполагал добраться до Греции, первой остановки на пути домой. Церталь
нес небольшой сверток и предложил оставить его в какой-то лавке, с тем чтобы
забрать его позже. Корчак был искренне изумлен, он не мог поверить, что сверток
пребудет в целости и сохранности. Обливаясь потом от жары и падая с ног от
усталости, Корчак все же не потерял своей былой склонности к шуткам. Увидев
вывеску «Сдается» у одного из домов на берегу моря, он не удержался и постучал в
дверь. Используя растерявшегося Церталя как переводчика, он представился новым
эмигрантом, ищущим комнату, обстоятельно расспросил хозяйку об условиях
проживания, проверил, как работает ванная, и тщательно осмотрел веранду.
Покинув дом, они пошли на пляж и смеялись там как дети, но Церталь понял, что
Корчак пытался представить себе и такой вариант жизни в Палестине. Они сидели
молча, прислушивались к голосам игравших неподалеку детей, глядели на волны,
набегавшие на берег, а Церталь думал, вернется ли сюда когда-нибудь Корчак,
чтобы проверить эту жизнь на себе. |