На главную сайта

БИБЛИОТЕКА
РЕДКОЙ
КНИГИ

BETTY JEAN LIFTON

THE KING OF CHILDREN
The Life and Death of Janusz Korczak
БЕТТИ ДЖИН ЛИФТОН

КОРОЛЬ ДЕТЕЙ
Жизнь и смерть Януша Корчака

Перевод с английского И. Гуровой и В. Генкина

ПРОДОЛЖЕНИЕ 21
Глава 19
НЕ ПРО ВСЯКУЮ ПРАВДУ МОЖНО РАСТРУБИТЬ

Возможно, требование Стефы, чтобы ее называли «пани Стефа», не имело ничего общего с тем, что Марину Фаль-скую называли мадам Марина. Тем не менее в 1928 году Стефа не могла не думать о ней, так как именно в этом году было достроено новое здание для Нашего дома, которое Корчак помогал Марине спланировать.
Марина нашла влиятельную покровительницу в Александре Пилсудской, второй жене Юзефа Пилсудского. Эта энергичная женщина (прославившаяся стойким мужеством в довоенном подполье) выбрала для своей деятельности социальную сферу, чтобы не создавать «скользких ситуаций» для своего мужа. Помещение приюта в Прушкуве ей не понравилось, и она организовала сбор средств на постройку большого современного интерната для сирот в Белянах, лесистом пригороде Варшавы. Ее связи обеспечили ей государственную лицензию на небольшой табачно-винный магазин, доходы от которого поступали на содержание Нашего дома. Кроме того, она помогала Марине устраивать ежегодные благотворительные балы, которые, как нетрудно догадаться, пользовались большой популярностью.
Марина оставалась все той же замкнутой и сдержанной, какой Корчак знал ее в Киеве. Как и Стефа, она продолжала носить черное платье того фасона, который многие женщины их поколения выбрали в память неудавшегося восстания 1863 года, не отказавшись от него и после того, как страна обрела независимость. Хотя у этих двух женщин, столь преданных идеям социального обеспечения, было много общего — включая их привязанность к Корчаку, — виделись они крайне редко.
Таким редким случаем явилось торжественное открытие Нашего дома, которым руководила Александра Пилсудская. В Варшаве он выглядел достопримечательностью, потому что в нем имелись водопровод, электричество и другие новшества — неслыханная роскошь для большинства приютов. Он был спланирован в форме аэроплана: два жилых крыла отходили под прямым углом от центрального административного корпуса, и был рассчитан на 120 детей от четырех до четырнадцати лет.
Антисемитские газеты правого крыла окрестили Наш дом «новым гнездом масонства и потенциального коммунизма, свитым в сердце столицы» и осуждали отсутствие при нем часовни. «Ну, да это же Корчак, — съязвил некий журналист. — Чего еще и ждать, когда в опекунском совете заправляет еврей?» Мало кто знал, что Корчак уговаривал Марину включить часовню в планы ее приюта. Сам он в своем еврейском приюте отвел комнату, где дети перед завтраком могли бы прочесть кадиш или другую молитву по своим родителям, так как, по его убеждению, всем детям необходимо изливать свое горе и общаться с Богом. Он часто и сам сидел в этой комнате с детьми, надев кипу, держа на коленях молитвенник, закрыв глаза и предаваясь медитации. Но все его аргументы в пользу часовни отскакивали от Марины, которая, отстаивая свое право на атеизм, не пошла на похороны собственного мужа.
Марина обзавелась штатом (его можно назвать еще одним «женским полком») для разделения обязанностей, большинство которых Стефа исполняла сама. Это были ее верные киевские подруги: Каролина Перетякович (панна Кара), мать которой была директрисой женской гимназии в Киеве, стала ее помощницей — добросердечная, по-матерински заботливая женщина, которую дети обожали. Финансами заведовала Мария Подвысоцкая (панна Мария).
«Мы были близки, но Марина даже нас держала на расстоянии вытянутой руки, — вспоминает еще одна ее киевская подруга. — Она отвечала на наши профессиональные вопросы, но собственными мыслями никогда не делилась. Только раз, в самом начале войны, она в депрессии призналась мне, что бывают моменты, когда она ощущает присутствие покойного мужа и друзей, и для нее эти призраки более реальны, чем живые люди».
Расписание Марины было почти таким же, как у Стефы. Каждое утро на ногах с половины шестого или с шести часов — она никогда не отступала от своего распорядка. В семь часов на кухне она следила за завтраком детей и всегда стояла у дверей, провожая их в школу, проверяя пуговицы, воротнички, ранцы. Затем, осмотрев все комнаты, она уходила к себе в кабинет утрясать меню с кухаркой и определяла, какие работы требуется произвести. В два часа, когда дети возвращались обедать, Марина всегда сидела на своем месте во главе стола в форме подковы, откуда могла видеть все. (В двери ее кабинета было стекло, позволяющее наблюдать за проходящими мимо детьми.) Днем, между двумя и пятью часами, Марина уходила в свою спальню, где ее ни под каким видом нельзя было тревожить.
В пять часов по пятницам она вела «Час вины», как называли его дети. Всякий, кто в течение недели совершил какой-нибудь проступок, обязан был прийти в кабинет и расписаться в книге, которую она завела для таких случаев. В интернат она никого не приглашала, но по вечерам в пятницу отправлялась в дом своих родных, где принимала старых друзей. Вечером в субботу, после того как дети (и она тоже) вымылись, пани Марина на манер Корчака записывала пари за хорошее поведение в гроссбух и раздавала молочные шоколадки, а потом рассказывала сказки у горящего камина.
Марина говорила негромко и размеренно, будто взвешивая каждое слово. Детям и стажерам она равно внушала страх и любовь. Ей стоило только взглянуть на то, чем они занимались, и она уже знала, о чем они думают. «В отличие от Корчака она не прощала, — вспоминал Игорь Неверли. — С Мариной надеяться было не на что. Она от каждого требовала ответа за его поступки. Если вы опаздывали, никакие извинения не принимались. Если вы ей не нравились, она превращала вашу жизнь в ад. Она была суровой женщиной». Мария Таборыская, одна из сирот, помнит, что голубые глаза Марины на бледном лице напоминали «две ледышки», но что она была способна и на ласковые жесты — скажем, мимоходом откинуть прядь волос с лица девочки. Только один мальчик, которого она всегда называла ласковым прозвищем «Ломулек», сумел стать ей близким. Он, бесспорно, был ее любимцем. Но если он вел себя плохо, она доводила его До слез, называя по фамилии.
Иногда Марина отправлялась с мальчиками и девочками постарше на прогулки в лес, расположенный позади интерната. Они были ошарашены, глядя, как она свертывала сигарету, поскольку в Доме она в их присутствии никогда не курила. Еще она там вспоминала про свою прежнюю политическую деятельность, в том числе о тюрьмах и ссылках, и советовала им не пасовать перед жизненными трудностями.
Игорь Неверли, вспоминая год, когда он обучал сирот столярному делу в Нашем доме, сказал: «Марина проходила через мир детей в своем черном платье с жестким воротничком и накрахмаленными манжетами, будто облаченная в броню, защищающую и от внешнего мира, и от нее самой, будто монахиня в черном одеянии, будто женщина-судья в черной мантии. Она мягко улыбалась детям, которые подходили к ней поделиться своими, пусть маленькими, но настоящими проблемами, однако улыбка эта не шла ее строгим узким губам. У нее случались минуты безудержной веселости, но она была лишена чувства юмора. Ее пронзительный сосредоточенный взгляд замечал то, чего не замечали мы, но говорить внятно, как Корчак, она не умела. Я не встречал никого столь одинокого и отчужденного от всех».
Неверли вспоминает, как однажды задержался в мастерской до поздней ночи, заканчивая комод, пасхальный подарок интернату, и Марина пришла в ярость, когда он ушел спать, не подметя мастерскую. Она сама прибрала там, а потом держалась с ним настолько враждебно, что он был вынужден покинуть интернат. И только год спустя, когда он зашел повидать детей в тот день, когда там был Корчак, она не отказалась пожать ему руку по-дружески.
Дети Нашего дома прилипали к окнам, ожидая Корчака, или толпились у ворот. Мальчик намеревался продать выпавший зуб; девочка постарше хотела с его помощью получить разрешение в следующий раз подстричься в модной парикмахерской; прочие надеялись прокатиться у него на закорках или заглянуть в его карманы в поисках леденцов, которые он всегда носил с собой. Иногда Корчак приходил пораньше поговорить с Мариной и ее помощницами, похвастать, что он прошел весь путь от Белян пешком, чтобы сэкономить на трамвайном билете. Он садился на крыльце отдохнуть и сообщал, что он к тому же сэкономил порядочную сумму, прочитав все газеты в маленьком кафе на Мар-шалковской, в которое зашел по дороге.
«Я не стану желать вам доброго здоровья, — говорил он сторожу Владиславу Чихочу, который всегда ждал его с таким же нетерпением, что и дети. — Скажитесь больным и ложитесь в постель, вы чересчур много работаете. — И добавлял: — Только ничего серьезного. Скажем, простуда или что-то в этом духе».
Дети повисали на Корчаке с таким же упоением, как сироты, которых он оставил на Крохмальной. Он шутил, осматривая их, и с притворной галантностью целовал руки младшим девочкам. Ему нравилось поддразнивать их вопросами вроде: «Ты когда-нибудь видела корову с зеленым хвостом?» И он не уставал рассказывать друзьям про девочку, которая ответила: «А ты? Ты когда-нибудь видел пирог с селедкой внутри?» На ночь в Нашем доме он оставался только раз в неделю, но непременно приезжал туда на праздники вроде майского или Пасхи. В Сочельник он водил с ними хоровод вокруг елки.
Ребенку, который как-то спросил его, почему у него нет жены, он ответил, что их у него три — «Пани Марина, пани Стефа и панна Кара». Однако не все женщины в штате Нашего дома чувствовали себя с Корчаком непринужденно. «Я его уважала, — вспоминала одна из них, — но нельзя сказать, что он мне нравился. Бесспорно, он был необычен, и, когда он задавал мне вопросы, я чувствовала, что должна ответить что-то умное».
Мария Подвысоцкая не любила гулять с Корчаком из-за его привычки останавливаться и рыться в карманах, когда к ним подходил нищий.
— Почему вы должны давать им деньги? — набралась она мужества спросить. — Уж наверное, денег у них побольше, чем у вас.
- Возможно, — ответил он. — Но ведь может встретиться и такой, у кого их меньше.
Мария никогда не ставила под сомнение цели Корчака и вставала на его защиту, если кто-нибудь критиковал его с этой точки зрения. Когда их общий друг высказал мнение, что Корчак не готовит сирот к встрече с реальным миром, она ответила негодующе: «Вы ничего не понимаете. Доктор прекрасно знает, что мир несправедлив, но потому-то он и создал этот оазис доброты. Он хочет вырастить детей, которые будут не способны творить зло, а противопоставят ему добро».
Когда Наш дом переехал в Беляны, там нашлось место для двадцати стажеров. Как и стажеры на Крохмальной, они мечтали работать с именитым Янушем Корчаком, но и их сбивало с толку его непредсказуемое поведение. Станислав Роголовский вспоминает «щуплого бородатого человечка», который, пока с ним беседовала Марина Фальская, сидел в глубине ее кабинета и что-то писал в блокноте. Стараясь произвести впечатление на директрису, Роголовский подчеркнул свой интерес к работе с ненормальными детьми, и тут бородач вдруг вскочил и закричал: «Для этого существуют специальные заведения!» Выйдя из кабинета, Роголовский узнал от детей, что накричал на него знаменитый доктор Корчак собственной персоной. И был крайне удивлен, когда его приняли в бурсу.
Новым стажерам в Нашем доме тоже не помогали освоиться. «Вы либо удерживались на плаву, либо тонули, -вздохнула Генриетта Кедзиерская, вспоминая, как ее разочаровал «щуплый неприметный пожилой мужчина в сером халате», который, равнодушно глядя на них сквозь очки в проволочной оправе, пожал им руки и ушел. Пани Марина лишь в нескольких словах изложила их обязанности по отношению к детям, а затем поручила стажеру-старожилу показать им как и что. Им сообщили, что вечером по четвергам, когда дети лягут спать, доктор Корчак будет проводить с ними обещанный семинар.
«Стоило доктору выйти из своего кабинета, как его окружали дети, сбегавшиеся к нему, как цыплята к наседке, — записала в своем личном дневнике Генриетта. — И с ними этот бука смеялся, слушал их глупую болтовню с огромным интересом, тогда как для новых стажеров у него не находилось и нескольких свободных минут». Она надеялась, что он все-таки будет приветлив с членами ее группы на семинаре в четверг, но «куда там!». Он держался с ними с полным безразличием и продолжил тему предыдущей недели, как будто их не было в комнате. В этот вечер она занесла в дневник: «Так называемый философ на самом деле просто свихнутый».
Кроме помощи третьеклассникам с уроками, Генриетте было также поручено натирать пол в коридоре перед дортуарами на третьем этаже, уже вымытый кем-то другим. Вооружившись тряпкой и щеткой, она вбежала в коридор, чтобы взяться за дело, и тут ей встретился Корчак. Смутившись, она начала подметать пол. Он остановился, понаблюдал за ней несколько секунд, а потом спросил:
- Новая?
- Новая щетка или новая личность? — быстро отпарировала она.
— Личность, — ответил он, приняв игру.
Опасаясь, что несдержанность на язык может навлечь на нее неприятности, Генриетта попыталась взять вежливый тон:
- Новая личность, — но тут же добавила дерзко: — Однако еще вчера она заблудилась в этих джунглях.
Она не знала, что веселый смех Корчака, прозвучавший в ответ, предвещал какую-то каверзу.
- Ну-с, что у нас тут? — спросил он весело. — Вы когда-нибудь прежде натирали полы?
— Да, — ответила она, не утратив смелости, — но комнаты в сравнении с этими выглядели спичечными коробками.
Затем он осмотрел ее пальцы с ярким маникюром, и ей снова стало не по себе. Но что бы он ни думал, его мысли замаскировала любезная фраза:
- Раз вы стажируетесь тут, я научу вас, как справиться с этой работой. Во-первых, тряпка у вас слишком маленькая для такого большого коридора. Лучше воспользоваться одеялом.
И он посоветовал ей принести свое одеяло, но обязательно снять пододеяльник.
Одеяло, которое она принесла, он сложил в длину и велел ей сесть на один конец, а сам ухватился за другой и потянул. Она несколько раз, «будто на санках», прокатилась из конца в конец коридора, пока пол не засиял, будто зеркало. Когда они завершили операцию, одеяло, которое он ей вернул, превратилось в грязную тряпку.
На лице Корчака появилось злокозненное выражение, и он с притворным ужасом воскликнул:
— Ну-ну! Так-то новые сотрудницы уважают собственность интерната! За десять минут новое одеяло превратилось в старую половую тряпку! Возмутительно! Непростительно! Я немедленно сообщу об этом экономке!
- Но вы же сами велели мне... — растерянно возразила Генриетта.
И вот тут он словно бы по-настоящему рассердился:
- Невинный младенец! Святая простота! Всегда найдете виноватого.
И умчался по коридору.
Генриетта осталась стоять в полном ошеломлении. И смирилась с тем, что будет у Корчака на плохом счету. Но на следующем семинаре в четверг он словно бы забыл про случившееся и занялся разбором жалоб других стажеров, утверждавших, что дети несправедливо привлекли их к суду.
— Ах, так они подают на вас в суд! — сказал он. — Вы спрашиваете, за что. Вы утверждаете, что ни в чем не виноваты. — Его голос становился все более взволнованным. — Мудрого человека нельзя оставить в дураках. Нужна смелость, чтобы уметь отказаться.
Остальные стажеры не поняли этого корчаковского выпада, но Генриетта знала, что его слова обращены к ней. Ей стало ясно, что он ее испытывал, проверяя, как далеко она зайдет в слепом повиновении власть имущему. Испытание она провалила, но приобрела умудренность. В будущем она будет думать, прежде чем действовать, и станет полагаться на собственное суждение.
Как и Стефа, Марина общалась со стажерами через их журналы. Когда тема задевала ее за живое, она была способна исписать много страниц. В1929 году Станислав Земис написал, в какую ярость его привели мальчики, которые ругались в скаутском лагере. Он сделал им выговор, они попросили время на исправление и делали успехи, но теперь, вернувшись в Беляны, снова начали ругаться. Не будет ли мадам Марина так добра вразумить их?
«Мне нелегко ответить вам, — написала Марина у него в журнале. — Я не помню, чтобы когда-либо слышала ругательства от девочек. Мне кажется, они меня побаиваются и в моем присутствии ссор не затевают. Однако пан доктор, чья комната примыкает к дортуару мальчиков, слышит их ругань, но ничего не говорит. Естественно, мальчики считают, что он ничего не имеет против. С тех пор как я начала дежурить в дортуаре мальчиков, пока они не засыпают, их поведение стало лучше. Я строго требую, чтобы они содержали свои вещи в порядке и не употребляли плохих слов. Однако в единственный вечер, когда я туда не зашла, мальчики, как я узнала, подперли дверь уборной ручкой от метлы. Это значит, что они меня боятся и при мне ведут себя иначе. Они знают, что я им не спущу. И спускать нельзя. Манера пана доктора оставаться просто наблюдателем не действует на задир вроде Олега, который командует теми, кто послабее».
Марина зачеркнула следующую страницу рассуждений, возможно заметив, что они говорят не в пользу Корчака. Хотя всего за год до этого она написала брошюру о воспитательных приемах в Нашем доме (опиравшихся на корча-ковскую систему самоуправления) с хвалебным предисловием Корчака, ее все больше раздражал его отказ прямо воздействовать на наиболее агрессивных мальчиков. Она не соглашалась с тем, что надо терпеливо ждать, пока смутьян не признает необходимости стать примерным обитателем приюта. Собственно говоря, она не одобряла многие идеи Корчака, в частности, то, что дети голосованием оценивают друг друга и штат (она вскоре отменила голосование и сама давала оценки детям за хорошее поведение) и могут привлекать к суду взрослых. Стажеры часто слышали, как она ссорилась с Корчаком по этим поводам. Не раз она угрожала уйти, передав интернат ему. «Мы считали его мягкотелым» — так сказал один из стажеров, имея в виду попытки Корчака умиротворить Марину. Заметили стажеры и то, что Корчак не внес никаких изменений в свои методики.
Станислав Роголовский вспоминает, как его удивляла УКЛОНЧИВОСТЬ Корчака, когда он отвечал на некоторые вопросы стажеров. «Вместо того чтобы ответить прямо, он говорил: «Я не знаю», или: «Может быть», или: «Не могу ответить, мне так и не удалось решить эту загадку», или: «Я могу предложить истолкование, но не знаю, насколько оно верно». А если от него не отставали, он мог сказать: «Не про всякую правду можно трубить на весь мир».
И все же бывали семинары, когда Корчак поражал всех четкими категорическими ответами. Один из стажеров признался, что потерял власть над собой, когда трудный мальчишка надерзил ему: «Вам меня слабо ударить. Знаете, что пан доктор сразу вышвырнет вас за дверь!» Ухватив его за воротник, стажер рявкнул: «Я тебя не отшлепаю, но так накажу, что ты впредь побоишься так себя вести!» И он потащил мальчика по лестнице в подвал, грозя запереть его там: пусть вволю орет и дерзит крысам! Угрозы возымели свое действие. Мальчик немедленно присмирел и с тех пор стал послушным.
Все ждали, что скажет Корчак. Доктор словно съежился у них на глазах, голова ушла в плечи, и он заговорил странным шепотом, будто говорил сам с собой: «Дерзкий ребенок грубит, потому что он несчастен. Он взволнован. Ваш долг учителя выяснить, что его мучает. Возможно, у него болит зуб, и он боится сказать об этом из страха, что вы отправите его к дантисту. Возможно, у него жар, а он боится сказать, потому что тогда его завтра не пустят в кино. Возможно, он не спал всю ночь, потому что думал о своей матери, которая умерла или где-то далеко отсюда. Возможно, она ему приснилась, и он проснулся в слезах. Возможно, он уверен, что его никто не любит. А вы — учитель, вы тот, на ком он вымещает все эти несправедливости и потерю матери — далекой, грустной, бедной, сердитой, ожесточившейся, но все-таки его матери. Вы — сильный, здоровый, улыбающийся, но вы чужой. Дерзкий ребенок не знает, что он для вас важен, что вы стараетесь защитить его от холодного мира, исполненного зла. Он не понимает, что вы должны оберегать и других детей, которые доверяют вам и нуждаются в вас. Он не понимает, что причиняет вред не только вам, но и себе. Но вы-то знаете. А потому — в темный подвал его! Напугать паршивца до смерти! А может быть, вы действительно надеялись, что он получит по заслугам. Зло за зло!»
Корчак продолжал шептать про себя: «В этом мире много чудовищного, но самое худшее — когда ребенок боится своего отца, своей матери, своего учителя. Он их боится, вместо того чтобы любить их, доверять им». Голос Корчака исполнился боли и горечи. Он закрыл глаза. Последовали минуты горестного молчания. Никто не знал, что делать. Ушел ли Корчак в свои мысли? Плачет? Уснул? Признавшийся стажер пожалел о своей откровенности. Но Корчак не заснул. Внезапно он вскричал: «Господи, прости его за то, что он напугал бедного ребенка!» Не попрощавшись, он встал и вышел из комнаты.


Глава 20 САМЫЕ СЧАСТЛИВЫЕ ГОДЫ
Когда интернат засыпал, Корчак у себя в мансарде жил столь же «вольно», как Торо в своей хижине на берегу Уол-денского озера. Отгородившись монашеским затворничеством от брака и собственной семьи, от карточных игр, званых обедов и балов, он освободил себя и сосредоточился на том, что для него составляло сущность жизни. Если Торо был «Смотрителем ливней и вьюг», то Корчак наблюдал ливни и вьюги, бушевавшие на просторах детства.
Как-то поздно вечером в 1925 году он сидел за своим письменным столом и подводил итоги. В сорок семь лет он остро сознавал движение времени, свое приближение к водоразделу пятидесяти лет — не самый подходящий возраст для ребенка. То, что его тело обернулось предателем и приняло взрослый облик, было иронией судьбы, одним из самых странных поворотов в его жизни. Пусть он пребывал среди взрослых в их лицемерном мире, пусть походил на них своими «карманными часами, и усами, и письменным столом с множеством ящиков», он-то знал, что на самом деле он самозванец. Стажеры были моложе его годами, но в некоторых отношениях все-таки не такими молодыми, как он. На их стороне был только возраст. Если бы он мог помочь им вернуться в тот ранний период, когда все их чувства были широко распахнуты, если бы он был в силах проникнуть за оборонительную стену, которую они воздвигли, чтобы запереть плачущего ребенка внутри себя, вот тогда он сумел бы сделать их восприимчивыми к скрытым причинам, казалось бы, иррационального детского поведения. Но как он мог сделать их снова юными... или себя?
195

<<<НАЗАД К НАЧАЛУ

ПРОДОЛЖЕНИЕ >>>

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня