Эвелина Ракитская
УЗНИК СИОНА
Мне было 24 года от роду, когда я познакомился с ним.
Волей судеб оказались мы в одной палате грустного казённого заведения,
именуемого психиатрической больницей имени… впрочем, если я уточню, чьего имени
была больница, вы догадаетесь о ее местонахождении, а мне этого бы не хотелось.
Мой сосед по палате был евреем лет 35, уже лет 10 находившимся, как тогда
говорили, « в отказе». Звали его… предположим, Сёма. Или, по-нынешнему,
по-израильски, Шимон, - это имя я ношу уже больше 20 лет, оно приросло к моей
коже, я сжился с ним, и уже почти забыл, как меня звали в то время, когда я
познакомился с ним, Сёмой настоящим. Да и был ли я прежний? – нет, скорее всего
именно я, а не он, и умер в тот промозглый осенний день, который перевернул всю
мою жизнь и навсегда загнал меня в тупик, из которого я уже много лет ищу
выхода.
Но все по порядку.
Соседа моего Сёму упекли в наше богоугодное заведение с диагнозом
«параноидальный синдром», вина же его заключалась в том, что он с упорством,
достойным лучших представителей своего (теперь уже и моего!) многострадального
народа ходил по инстанциям и добивался разрешения на выезд в землю обетованную,
текущую, по его мнению, медом и молоком, - но – его туда с таким же маниакальным
упорством никак не выпускали. Сёма был не из тех, кто, будучи в отказе, начал
дружить с диссидентами, заниматься политикой, подпольным преподаванием иврита и
прочей подобной деятельностью, результат которой был однозначен – пребывание в
местах не столь отдаленных. Он боролся только за себя – писал письма и
заявления, без конца посещал какие-то инстанции, начальников, чиновников,
подшивал бумаги с очередными отказами и резолюциями в специальную папочку, но в
большее не лез.. Семен хотел выехать, да и не оставалось ему ничего более – ведь
с работы его давно уволили, перебивался он случайными заработками, жена, как
водится, ушла к программисту – веселому русскому парню, и наш герой остался в
коммуналке на окраине нашего города N – с мечтой о выезде и невозможностью
повернуть назад.
Как-то, зайдя в очередной кабинет какого-то начальника, Сёма, всегда проявлявший
внешне спокойный нрав, – да и что оставалось делать? - не выдержал, внутри у
него наконец сломалась некая пружина, и он вдруг – сам от себя такого не ожидая
– в ответ на ехидную ухмылку лысоватого тупорыленького мужика, сидящего за
необъятным столом, - схватил графин и опустил его на голову обидчика. Что было
дальше – Семён не помнит, ярость душила его, глаза закрыла темная пелена, и он,
потеряв сознание, рухнул на пол.
Очнулся Сёма в том заведении, где мы и встретились. Оказалось, что мужичок имел
крепкую голову, графин не нанес ему особого вреда, и он, быстро очухавшись,
вызвал к лежащему посреди кабинета в беспамятстве еврею почему-то не милицию, а
психиатрическую перевозку…
Таким образом мой друг и оказался рядом со мной в печальной палате, окна которой
были завешены чем-то, напоминающим жеваную мешковину, а стены отливали цветом
давно протухшего киселя…
Но расскажу немного и о себе. Я в то время, как и многие молодые люди моего
поколения, что называется «косил от армии». История моя была проста – приехал из
небольшого поселка (известного тем, что половину населения в нем составляют
потомки старообрядцев), где прошло мое детство, в некий довольно крупный город,
поступил в университет, познакомился с представителями местной золотой молодежи,
весело жил, писал стихи, почти закончил учебу, даже возомнил себя поэтом, но…
наступила расплата – несданная сессия, угроза армии, академический отпуск, потом
отчисление, женитьба - отчасти ради прописки, совсем немного – по любви, на
бывшей сокурснице, то да сё, и вот – во избежание бесконечных объяснений с
военкоматом - тесть, имевший некоторые связи (главврач санэпидстанции!) устроил
меня по блату сюда…
Надобно было отлежать тут несколько месяцев. Но не скрою, терпение моему пришел
конец уже через неделю. Я с тоской смотрел в пыльное окно и, воображая, будто я
в тюрьме, сам себе со злой иронией тихо читал «Сижу за решеткой…». Решеток на
окнах, правда, почему-то не было.
Перспективы моей дальнейшей судьбы были туманны. Жена моя была милой девушкой,
но, увы, я ее все же не любил. Родители мои умерли, у братьев и сестер была своя
жизнь. Будущее в этом – хоть и не самом плохом, но все же безнадежно
провинциальном городе, представлялось мне унылым и блеклым, словно стены палаты,
в которой я сейчас пребывал. Я прекрасно понимал, что в жизни надо, как говорил
мой тесть, «устраиваться», и от этого слова у меня сводило скулы. Но как
изменить судьбу к лучшему, я не знал.
Лежа на кровати и глядя в серый потолок с подтеками ржавчины, я думал о том, что
прожить свой век так же, как миллионы моих соотечественников – между работой,
домом, дачей, колбасой и зарплатой, - я не смогу….
От скуки я заинтересовался своим соседом, подружился с ним и стал выспрашивать o
его истории. Когда же он в подробностях, достойных действительно самого
дотошного пациента нашего заведения, рассказал мне обо всех своих мытарствах в
«отказе», я спросил его о главном - что же заставляет его с таким упорством
рваться туда, куда его не пускают, и неужели ему не жалко было положить лучшие
годы своей жизни на эту бессмысленную борьбу. Ответ заставил меня задуматься.
«Мы, евреи, - сказал мой новый друг, - не такие, как все. Цель наша – собраться
на святой земле Израиля, и тогда придет Мессия. Этим живет каждый настоящий
еврей, и каждого из нас на той земле ожидает Чудо». Глаза его засветились
загадочным блеском, лицо, отягощенное болезнью, в этот момент преобразилось и
стало прекрасным, как на картинах великих художников, посвященных библейским
темам. Мне показалось даже, что над его головой появилось едва заметное сияние –
впрочем, это мне могло только показаться….
Несколько дней потихоньку наблюдал я за ним. Наблюдения привели меня к
печальному выводу, что Семен действительно болен. Грязное советское государство,
полагающее, что оно может против воли человека решать, где и как ему жить,
добилось, наконец, своего – мой сосед, как и многие его товарищи по несчастью,
на самом деле сошел с ума. Сделали свое дело и лекарства, которыми его пичкали в
нашем «лечебном» заведении.
В редкие минуты просветления рассказывал он мне о еврейских пророках, о Торе, о
многовековой истории народа, до сих пор почти мне не знакомого, но теперь
потрясшего своим величием. В какой-то момент я понял, что завидую ему, но какая
это была зависть – черная или белая, – я не знал и сам. Одно мне стало ясно -
выход есть, и упустить такой шанс нельзя.
Семену между тем становилось все хуже. В глубине души осознавая, что из этого
заведения и из этой страны ему уже не вырваться никогда, он тосковал, почти
перестал есть, иногда еще, правда, писал что-то в тетрадке (он тоже баловался
стихами), но строчки его становились все бессвязнее, смысл расплывался. Стихи
скорее напоминали только вошедший тогда в моду поток сознания, написанный
верлибром, а попросту – бред…
Я сильно жалел своего друга, часто подолгу сидел с ним рядом, держа его за руку
и силился рассказать что-нибудь смешное; он потихоньку засыпал, а в моей тогда
еще молодой и пустой голове потихоньку зрел отчаянный, но простой план.
И вот настал тот день, когда этому плану суждено было осуществиться.
Однажды ночью я понял, что Сёма отошел в мир иной – рука, свесившаяся из-под
тонкого серого байкового одеяла, была совершенно холодной. Пульса не
прощупывалось, он умер во сне – как праведник, и теперь, наверное, уже пребывал
в своем еврейском раю и беседовал с Б-гом (о том, что это слово надо писать
по-русски через дефис, я узнал от него же незадолго до его кончины).
А вот мне предстояло еще за этот рай побороться. Голову мою покрыл липкий
холодный пот. Не чуя ног от страха, вышел я в коридор (он был пуст, дежурные
сестры спали в сестринской), прошел в ординаторскую, которую открыл давно уже
припасенной отмычкой, быстро отыскал в шкафчике, где хранились документы
больных, паспорт Семена, так же тихо прошел в палату, прихватил зачем-то, уже
слабо соображая, тетрадку его стихов (мне не хотелось, чтобы душа моего друга,
заключенная в этих малопонятных строках, попала в мусорный бак или сгорела),
перетащил тело Семена на свою кровать, потом - сам не соображая, зачем –
перекрестил его двумя пальцами – так крестилась еще моя бабушка – и облил
керосином, заранее припасенным и хранимым в тумбочке в пакете из-под
апельсинового сока. Для пущей убедительности полил керосином и пол вокруг. Я
чиркнул спичкой – всё было кончено. Сиганув со второго этажа вниз, в больничный
сад, а затем – в мановение ока – через двухметровый забор, я побежал, хватая
ртом холодный промозглый воздух. Что стало с остальными обитателями нашей палаты
– об этом я не думал. Я бежал по тонкому слякотному слою снега, бежал куда
глядят глаза, бежал - и слезы катились по моему лицу. Я знал, что бежал я отсюда
- из этого города, из этой жизни, из этой страны, – навсегда.
Переночевав в каком-то подвале, утром я постучался в первую попавшуюся квартиру
и купил у ее хозяина, первого попавшегося алкоголика, костюм и ботинки за 3
советских рубля, потом позвонил одному из институтских приятелей и поведал, что,
подкупив старшую медсестру, временно отлучился из больницы, дабы провести
веселый день в обществе «одной бабенки», что, конечно, является секретом от
жены, и попросил взаймы у приятеля энную сумму денег – он не удивился, зная мою
неоправданную любовь к дорогим марочным коньякам и красивой жизни вообще… Этой
суммы хватило на билет до Москвы. В Москву я вступил с паспортом Семена и пустым
чемоданом (для отвода глаз) – набитым газетами. Теперь я был Семён Швабринский,
тридцати пяти лет, в графе «национальность» моего нового паспорта стояло
вожделенное слово «еврей».
Скитания мои в столице не были столь страшными или изнуряющими, как можно себе
было бы представить. Пришлось пожить несколько месяцев у одной гостеприимной
дамы, я отрастил бороду и усы, дабы выглядеть постарше, а затем по совету друзей
моей спасительницы – устроил с ней брак, то есть попросту фиктивно на ней
женился. Фиктивность заключалась в том, что я предупредил свою любовницу, к
которой уже успел отчасти привязаться, что жить я с ней не собираюсь, так как
моя цель – Израиль.
Я грезил о новой жизни, о свободе, часто смотрелся в зеркало и даже стал
замечать, что нос мой постепенно утончается, кончик его слегка, едва заметно,
загибается вниз, а в глазах появляется нечто вроде того загадочного священного
огня, который меня так потряс когда-то в глазах моего покойного друга.
Будучи интеллигентной и благородной женщиной, Клара прописала меня к себе, не
взяв за это ни копейки, да и не было у меня этих копеек. Бедная Клара полагала,
что помогает страдальцу за идею бежать из ненавистного всем нам тогда СССР…
Вскоре я наведался в местный ОВИР и как ни в чем не бывало подал заявление на
выезд.
Шел 198… год. Большая страна мучилась агонией. Никто не послал запрос в мой
город, откуда я бежал столь отчаянно и удачно. Меня неожиданно выпустили.
Я ликовал. Впереди была новая жизнь.
И вот уже больше 20 лет живу я на Святой земле. Мне дали звание Узника Сиона –
как герою, бежавшему из советских психиатрических застенков. Я женился, потом
развелся, потом снова женился, - увы, неофициально. Израиль предоставил мне (как
инвалиду) государственную квартиру – по-местному – «амидар». Я выпустил пять
книг стихов в твердых переплетах. В первых сборниках я поместил свои ранние
стихи и стихи своего покойного друга, которые бережно хранил и привез с собой в
Израиль. Прекрасно осознавая, что поступаю не совсем правильно, я тем не менее
уже и сам запутался, в чем именно состоит в данной ситуации моя неправота –
помещать стихи своего покойного друга под его реальными именем и фамилией или же
подписывать собственные творения, созданные еще в те времена, когда я не был
«евреем», фамилией «Швабринский». Как бы то ни было, следующие мои сборники были
написаны уже не тем и не другим человеком, они создавались мною новым, я пытался
забыть все, что было со мной, начать жизнь с нуля, начать писать и даже думать -
с нуля. Я пытался забыть, кто я, откуда, зачем я приехал сюда, мечтал просто
жить, слиться с горячим воздухом и крикливым народом, который уже стал ощущать
своим…. Но прошлое накатывало неотвратимо.
Часто глядел я в зеркало и видел, что давным-давно похож на еврея. Но вдруг –
сквозь новые мои черты - проступали отчаянно-серые глаза и знакомое лицо того
русского мальчика с далекой паспортной фотографии, которая осталась где-то в
недрах необъятной погибшей страны, но не уходила из моей памяти. Тогда я сходил
с ума, я боялся всех, я закрывался в комнате и писал, писал, писал… Конечно, я
понимал, что никому нет до меня дела, но душа моя была неизлечимо больна.
Да, все эти годы душа моя была больна. Часто во сне приходил ко мне Семен и
стоял молча, глядя своими грустными еврейскими глазами. «Ну что? – как будто
спрашивал он - Ну что?! …»..
И я, мечась в прохладной кондиционированных палатах прекрасных лечебных
заведений - то больницы Абарбанель, то больницы Беер-Яков, сверкающих белыми
стенами и безукоризненно одетым медперсоналом (израильская медицина – лучшая в
мире!) – кричал во сне: «Семен, тебе повезло, Семен! Ты ушел в ту холодную
ноябрьскую ночь прямиком в свой еврейский рай, а я всё живу и живу на этой
горячей оранжевой земле, поэт и вечный Узник Сиона, - бессменно носящий бороду и
длинные лохамтые космы, дабы никто не понял, что под ними – пустота.
И некуда бежать, и некуда ехать, и не спастись… |