АВТООТВЕТЧИК Из дневника
матери
— Ты, я наблюдаю, на ходу что-то шепчешь себе под нос,
губами неслышно сама с собой разговариваешь, — когда-то, в моем предалеком
детстве, разволновалась мама. — «Ваша дочка вполне здорова?» — спросила меня
соседка. Ты уж соседей не озадачивай!
Чтоб и дальше с собой беседовать, я стала вести дневник. Мама просила не
«озадачивать» окружающих. Но я сберегаю в тетрадках то, чем жизнь
озадачивает меня.
Давно уже сама стала матерью, а все пишу и пишу...
«Мамуля, я очень тебя люблю... Я о-очень тебя люблю!» — Дочь оставляет на
автоответчике эти слова, если где-то задерживается, а стало быть, почти
каждый день. Чаше всего потому, что о ком-то печется. И признания ее —
всегда в одной фразе, дважды повторенной, — гораздо дороже мне, чем были бы
самые безумные мужские признания. Коих я, впрочем, ни разу не удостаивалась.
Безумных не удостаивалась... А получила в Катином возрасте одну-единственную
записку, которую сегодня отыскала и перечла: «Давай вечером вместе займемся
химией: завтра контрольная!» Это предложение будущего супруга. Предложение
не в том значении, в результате которого родилась наша дочь, а в самом
обыкновенном, ученическом. Слово «вместе» подчеркнуто — и только это таит в
себе некий полунамек. Под «химией» тогда еще разумели лишь таблицу
Менделеева, формулы и задачки. Иная «химия» возникла между нами гораздо
позднее, И все равно то первое предложение я гордо отвергла: зачем было
подчеркивать интимное «вместе»?
А у дочери в куртке, которую сегодня собралась постирать, я обнаружила пять
до сумасшествия пылких объяснений в любви. И я бы даже сказала, в страсти...
Все написано одним и тем же метущимся почерком — значит, кто-то обезумел
всерьез. И домогается! Надеюсь, сама Катя признается в любви лишь маме... И
все-таки я лишилась покоя. Скажу об этом дочери, не таясь! И покажу ту свою
единственную записку, которую, несмотря на ее невинность, отвергла.
— Как же отвергла, если почти двадцать лет хранишь? — спросит дочь.
— Чтобы тебе показать!
Так можно ответить, но ведь она разразится своим завораживающим хохотом.
Я приметила, как возбужденно реагируют на Катю ее приятели-старшеклассники.
Да и приятели мужа тоже. Установлю для гостей мужского пола возрастной ценз:
буду приглашать исключительно престарелых. Муж скажет: «Всюду ты ищешь
несуществующие угрозы, чтобы их упорно предотвращать!» Разве могут отцы
проникнуть в материнские чувства? Вот и он не желает учитывать, что в доме
растет красавица. Катя же, покорно и терпеливо выслушивая материнские
наставления, смотрит на меня с жалостью: она сочувствует мне. Как и всем
страждущим...
Людям свойственно думать прежде всего о себе и порой о ближайших
родственниках, то есть вновь о себе. А Катя обожает заботиться о других. О
ней-то эти другие хоть когда-нибудь позаботятся?
— Ты сама меня такой воспитала, — отбивается она от моих очередных опасений.
Но как я могла взрастить в ней те качества, коими вовсе не обладаю?
— Наша дочь становится копилкой чужих страданий, — сказал мне супруг с
иронией, которой обычно маскирует свои беспокойства.
Если уж и он, хладнокровный технарь, встревожился!
В последнее время «копилку» до отказа заполнили беды ближайшей Катиной
подруги, у которой, в отличие от моей дочери, имеется единственная внешняя
привлекательность: романтичное имя Далия. Внутренних достоинств у Далии
предостаточно, но их надо разглядеть, обнаружить. А мужской пол, особенно в
юном возрасте, к подобным «рентгеноисследованиям» не склонен.
— Для меня в ее имени много смысла, — объяснила мне дочь. — Расшифровать его
надо так: «Даль и я». «И я» — это обо мне... Указание на то, что именно я
должна в какой-то мере определить даль ее жизни. Позаботиться о ней.
Понимаешь?
— Понимаю, что люди, как правило, хотят освобождать себя от чужих тягот,
скинуть их с плеч. А ты стремишься чужие тяготы на себя взвалить. И это
грозит опаснейшими последствиями!
— Но у Далии, ты знаешь, нет мамы. Мама ее, ты помнишь, умерла совсем
недавно, в прошлом году. Умерла во сне... Все говорили: «Легкая смерть!» Для
кого легкая? Для нее самой? А для Далии? Она услышала мамино «Доброй ночи!»,
а ее «Доброе утро!» уже не услышала. Невозможно себе представить...
Катины душевные состояния проявляют себя очень бурно: она не смеется, а
хохочет, не целует меня, а зацеловывает, не плачет, а рыдает.
Я бросилась извиняться, утирать ее слезы. Мне стало ясно, что Катя
вознамерилась едва ли не заменить Далии мать.
Когда она успокоилась, я попросила:
— И все же... Побереги себя. И мои нервы. Дочь так нежно, как умеет только
она, меня
обняла.
— Клянусь, я дорожу твоим здоровьем... больше, чем собственным.
— А я хочу, чтобы ты научилась всем собственным дорожить больше, чем чьим-то
чужим. В том числе, и моим!
— Разве можно этому научиться? — тихо и задумчиво поинтересовалась Катя.
Я в тот момент ее уважала. Но уважение не бывает сильнее любви.
«Искусство — это чувство меры», — написал мудрец. Как-нибудь я осторожно
напомню дочери эту фразу, которой уже пыталась урезонить ее благородство.
Рискованно быть сверх меры доброй и сверх меры щедрой. Особенно на общем
людском фоне.
А она ответит, что доброта и щедрость чрезмерными быть не могут. Уверена,
что она так именно мне возразит.
«Мамуля, я очень тебя люблю... Я о-очень тебя люблю!»
В этих повторениях нет ни малейшей заучен-ности. Для меня они всякий раз
возникают в автоответчике как неожиданность, как подарок. Будто я их прежде
не слышала... И каждый раз автоответчик, сюрпризно спрятавшийся внутри
телефонного аппарата, вызывает во мне благостное ощущение... ненапрасности
своего бытия. Но и неуверенно пробуждается ревность: дочь разделяет
бескорыстное внимание между мною и Далией.
— Мне кажется, она репетирует свое будущее материнство, — сказал муж с той
самой усмешливостью, которой прикрывает свои беспокойства.
«Не отбирает ли она, таким образом, у себя беззаботность, на которую детство
и юность имеют право? А ведь это право — очень недолгoe и будет у нее
бесцеремонно отнято зрелым возрастом! Зачем же раньше времени лишать себя
законных привилегий юной поры?» Этими думами я стараюсь оправдать свои
ревнивые трепыхания. Пытаюсь скрасить их заметную для меня
непривлекательность.
Исповеди, доверенные моему дневнику... С ним я обязана быть безукоризненно
откровенной. Иначе зачем он нужен? И к тем пяти запискам я — тоже скрытно! —
ревную дочь... Какое право они имеют так рано претендовать на нее? А если в
грядущем, когда-нибудь, кто-то... В грядущем и буду терзаться по этому
поводу.
Объяснить дочери, что горячечность признаний считаю преждевременной, я пока
не решилась. Не решилась и потому, что читать чужие записки — не признак
хорошего тона. А Катя безошибочно отличает хороший тон от дурного... Сама ее
обучала этому. Однако куда труднее, чем словами, обучать личным примером!
Скажу, что, мол, случайно, перед стиркой, проверила карманы куртки и
наткнулась на эти записки. Что будет правдой... Не могла, скажу, сунуть их
вместе с курткой в стиральную машину. И не знала, важны они или нет, можно
разорвать или следует сохранить. Вот и прочла... Не слишком убедительно
прозвучит. Но моя тактичная дочь непременно ответит: «У меня от тебя нет
секретов!»
Я часто стремлюсь предугадать ее реакцию на мои советы, заклинания и
пояснения. Не всегда, однако, предугадывания оказываются угадываниями... Но
сегодня дочь так и отреагировала: успокаивающе меня обняла и сказала: «Я от
тебя ничего не скрываю». Желая подтвердить эти слова, она полушепотом (от
других у нее, значит, секреты есть!) сообщила:
— Мамочка, этот парень мне безразличен. В том смысле... который тебя
волнует. А вообще-то он парень отличный!
Кате почти все видятся людьми отличными или, на крайний случай, хорошими.
Такое у дочери зрение. И это грозит непредсказуемыми последствиями!.. Из
трех цветовых сигналов тех многочисленных светофоров, которые я мысленно
расставляю на пути дочери, предпочтительней всего желтый цвет: он дает право
подумать — и пусть светит дольше других.
Сегодня Катя продолжала посвящать меня в нечто сокровенное, понизив голос до
абсолютного шепота:
— Но этот наш одноклассник не безразличен Далии... Более того, она в него со
страшной силою влюблена. Выдаю ее тайну. Это грешно... Уменя не может быть
от тебя своих секретов. Своих!.. Но, видишь, даже чужие тебе раскрываю.
Поскольку они все же связаны и со мной. — Иначе бы, значит, она себе этого
не позволила. — Уменя есть план, которым тоже с тобой поделюсь. Хочу убедить
этого парня, что Далия лучше меня. Что я не стою его поклонения, а Далия
стоит!
— Разве в этом можно «убедить»? — удивилась я.
— Докажу, что у нее прекрасный внутренний мир. С моим не сравнить...
— Разве влюбляются во внутренний мир?
— Ну, и внешность Далии преобразую... Она ей значения не придает. Это
ошибка. А я заставлю... Я переделаю!
«Преобразую», «заставлю», «переделаю»... Мне вспомнился Бернард Шоу и его
знаменитый «Пигмалион». В Катины интонации пробились властные нотки. Она,
похоже, замыслила добиться своей цели любой ценой.
«Любая цена», я думаю, ни для какого замысла не годится. Но, может, все-таки
во имя добра... Нет, и всякое «во имя» меня настораживает. Придется следить,
чтобы «цена» не оказалась для Кати рискованной.
— Мечтаю, чтобы подруга стала счастливой. Ты понимаешь? Некоторые наряды
свои ей подарю. Не «дам поносить», а вручу насовсем.
Я имею претензии ко вкусу дочери: он слишком уж безупречен. Одевалась бы не
столь привлекательно — и мне было бы поспокойнее. Так я думаю, желая уберечь
Катю от преждевременных обожании.
Внезапно и она в нашем разговоре вернулась к запискам, понизив голос до
вовсе уж еле слышного:
— Для начала скажу Далии, что все эти записки — только не удивляйся! —
адресованы ей. В них ведь имя мое — наверно, в целях конспирации — не
упомянуто.
Я встрепенулась: - Это же авантюра!
— Назовем это фантазией. Которую я уже стала превращать в действительность.
И превращу!
176
Опять появились властные нотки. Нежность и мягкость дочь сплавила с
неотступной твердостью, кого-то изобретательно оберегая, поддерживая. «А ее
кто-нибудь, кроме меня, возьмется поддерживать, защищать?» — одними и теми
же загадками мучаю я себя.
— Далия обретет радость, а может, и счастье. И он вместо безответной любви
познает любовь взаимную.
«Неплохо, также, что дочь будет ограждена от притязаний незрелости, которая
слепо принимает первое увлечение за ниспосланное навечно. И это грозит порой
ужаснейшими последствиями!» — подумала я. Предотвращать подстерегающие дочь
неприятности стало моим наваждением.
Катя меж тем продолжала излагать свои новые изобретательные намерения:
— Я сумею убедить Далию, что она на эти «вопли души» ни словом и ни взглядом
не должна откликаться. Втолкую, что завоевывать жаждут те крепости, которые
кажутся неприступными. А что доступность вызывает лишь равнодушие... Пусть
он вступит в битву. Я мечтаю, чтобы Далия почувствовала себя женщиной!
— Не рано ли вам чувствовать себя женщинами?
— Этим надо проникнуться уже в детском саду. Ощутить прекрасность нашего
пола! Я это имею в виду, а не что-либо иное...
У меня на душе отлегло. Катя задумала поделиться с подругой своими нарядами,
а если окажется возможным, и своей привлекательностью. Она вообще грезит со
всеми чем-то делиться. А что оставит себе? И захотят ли с ней хоть чем-то
поделиться в ответ? Не слишком ли моя дочь идеальна для окружающей ее
действительности? Была бы она характером похуже — и мне было бы гораздо
спокойнее. Опять нагнетаю, задаю себе втихомолку вопросы, которые никогда не
осмелюсь произнести вслух.
Но дочь, думаю, распознает и непроизнесенные мною тревожные фразы,
недоумения. И начинает на них отвечать. Однажды она сказала:
— Матерей нельзя допускать до жюри конкурсов, в которых участвуют их дети.
Тут уж не жди объективности! Далия, поверь, взаправду лучше меня. И
талантливей... Я без нее, к примеру, давно уж заблудилась бы в
математических дебрях.
Допустить, что какая-либо школьница талантливее моей дочери? Это выше моих
сил. И, нарушая педагогические законы, я заявила:
— Людям привычно переоценивать себя. Это неосмотрительно и нескромно. А ты
себя безалаберно недооцениваешь. Что тоже несправедливо. Прислушайся к
Пушкину: «Ты — сам свой высший суд!» А высший суд обязан быть в высшей
степени справедлив.
— Вот именно... Хотя поэт к Художнику обращался.
— Ты тоже художественная натура! Умело решать математические задачки — это
еще не проявление одаренности. И творчества... Другое дело, твои рисунки,
твои акварели. Они уже побывали на выставках! А умеет ли Далия так
танцевать, как ты?
— Ничего... Танцевать я ее научу.
— Таланту нельзя научить — с ним надо родиться.
— Не знаю, родила ли ты талант, но меня ты определенно родила. И в
результате ко мне крайне пристрастна.
— Мы живем в демократическом государстве — и потому позволь мне иметь свое
мнение. О тебе, о Далии, обо всем...
В запале я обратилась к политическим аргументам.
— Как я могу хоть что-то тебе запрещать? — Катя примиряюще меня обняла. — Я
очень тебя люблю...
Так, нивелируя свои возражения, она завершает наши нечастые споры.
Возвеличивая детей своих, родители тем самым отчасти возвеличивают самих
себя. Но все же... Материнская любовь имеет право на восторженность, на
чрезмерность. А в данном случае, уверена, преувеличений не было.
Муж иногда намекает, что хорошо бы моя восторженность распространилась и на
него. Но то, что принадлежит детям, смеет принадлежать только им.
Нашу столовую украшают портреты... Украшают, поскольку это, как я всех
настойчиво оповещаю, «работы моей дочери». На полотнах воспроизведены члены
нашей семьи, кроме самой Кати. («Я своей сути не вижу!» — объяснила она.)
Воспроизведены также ближайшие родственники и некоторые подруги дочери.
Никто Кате не позировал — она рисует по памяти.
Сегодня завершен новый портрет... Если бы дочь не предупредила, что это
Далия, я бы не догадалась. Кисть дочери подарила всем обустроившимся на
наших стенах и те черты, коих в реальности нет, но которым не мешало бы
быть. Катя тактично подсказывает, чего оригиналам, к сожалению, не достает.
— Взгляни на меня! — произнес как-то муж, вперившись в свое изображение. --
Неужто я так хорош? Хотелось бы соответствовать!
То же самое могу сказать о себе.
Но Далию Катина кисть улучшила до неузнаваемости. Будто стесняющаяся себя
самой и в чем-то главном обделенная Далия, к которой я привыкла, на полотне
предстает мудрой и гордой, давно освоившейся со своим, незнакомым мне,
очарованием. И это не выглядит самоуверенностью, а словно бы констатирует
факт. Взор ее выражает благодарность судьбе.
— Ты просто давно уже с ней не встречалась, — пояснила мне дочь. — Такой ее
сделал успех!
— Сконструированный тобою?
— Ее, и правда, буквально переродили те записки, те признания... Она
поверила, что достойна любви. А если б была не достойна, я бы, клянусь,
записки ей не переадресовала. Но, главное, во все это поверил и сам автор
сумасшедших признаний. Убежденность Далии передалась и ему... Не скрою, до
этого я сумела внушить безумцу свое восприятие любимой подруги. Словами я,
мне чудится, убедительнее, чем красками, создала еще один притягательный
портрет Далии — и бывшего своего поклонника притянула к подруге.
— Но прежде, чем притянуть, надо было его от себя оттолкнуть?
— Для меня это не было жертвой... Я избавилась от него с удовольствием.
— Как раз наибольшее удовольствие ты, знаю, получаешь, когда чем-либо
жертвуешь.
— Опять ты ко мне пристрастна!
— А что я могу с собою поделать? Дочь кинулась меня зацеловывать. Выходит,
остальные портреты, явно улучшая
оригиналы, отражали надежды нашей домашней художницы, а портреты Далии
отразили надежду осуществленную.
«Мамуля, я очень тебя люблю... Я о-очень тебя люблю!» — донес до меня
автоответчик Катиным голосом.
«Опять где-то задерживается», — поняла я. И автоответчик подтвердил:
— Продолжаю обучать Далию модной хореографии. Хоть, по-моему, она, как
говорится, уже превзошла учительницу. А в математике я, похоже, до
учительницы-подруги не дотянусь. Извелась она со мной... Пусть же отдохнет в
вихре танцев!
Преувеличивать чужие способности — это по-прежнему призвание дочери. Не
заслоняет ли она, таким образом, собственные дарования? Когда я промолвила
нечто похожее, Катя ответила:
— Если можно заслонить, значит, это не дарования.
Я отступила: осознала в последнее время, что характер корректировать
бесполезно. Ибо характер человека, по мнению мудрецов, это его судьба. Да и
вряд ли поступки моей дочери нуждаются в редактуре.
Кажется, я понемногу умнею.
«Мамуля, я очень тебя люблю... Я о-очень тебя люблю! Приду домой поздно,
потому что вечером состоится танцевальный дебют Далии. Мы обе с ней отпляшем
на дискотеке. Она возле «Дельфинариума» — и это замечательная примета:
дельфины — друзья людей. А еще я слышала, что сегодня, первого июня, День
защиты детей. Даже международный! «Защита» -нервное, тревожное слово. Но
музыка и танцы на дискотеках весело защищают покой и душу. Так что
повеселимся!»
— Все верно: дельфины — друзья людей. Как и собаки... — неожиданно
откликнулся муж. - А люди-то станут когда-нибудь друзьями людей?
И мне вдруг захотелось, чтобы Далия танцами своими окончательно поставила на
колени автора записок, пока еще не вполне ей предназначенных. И чтобы Катя,
как она и вознамерилась, была счастлива счастьем своей подруги. Раньше я не
испытывала подобных желаний.
О чем я тревожилась? Чего опасалась? Трудно поверить...
«Мамуля, я очень тебя люблю... Я о-очень тебя люблю!»
Припадаю к автоответчику. Слушаю... слушаю... Это все, что у меня в жизни
осталось.
И завидую матери Далии... Она не пережила свою дочь.
От автора. Рассказ посвящается светлой памяти школьников, погубленных
терактом у дискотеки возле «Дельфинариума» в Тель-Авиве, 1 июня 2001 года, в
Международный день защиты детей.
/ июня 2001 года — 1 июня 2002 года |